Реферат: Посреди сцены стоит длинный деревянный стол с лавками. За ним столб с репродуктором


Ксения Степанычева


Дни Победы


(Монологи о войне)


Посреди сцены стоит длинный деревянный стол с лавками. За ним – столб с репродуктором.


1. ТОНЯ

Жена лейтенанта-лётчика, 20 лет1, одета в застиранное ситцевое платье некогда голубого цвета в мелкий белый цветочек; на плечи накинута голубая крепдешиновая косынка; на ногах – почти сношенные парусиновые тапочки; кладёт на стол полбуханки ржаного хлеба и нож.


Т о н я. Мы в январе сорок четвёртого как с Борей расписались, нам сразу же комнату дали в лётном городке. И вот мы с Людой там жили – а Боря мой тогда уже был инструктором в лётном училище, так что я его и не видела совсем. У них было несколько этих… аэродромов, где они с курсантами летали, и он был на самом дальнем, в степи, за этой... за Шумейкой – они там летали, и там же и жили. Их домой отпускали… ну вот Боря мой, как уехал в октябре, и вот только в конце декабря, когда аэродромы замело, их домой на две недели отпустили. А потом, как они уехали, так мы их и не видели… И вот где-то числа второго мая пошла я из лётного городка к маме. Доехать тогда не на чем было, ну и я пешком, с Людой семимесячной на руках, пошла к ней. Прихожу, а там уже по городу разговоры ходят, что, вроде того, собираются капитулировать немцы – кто-то, где-то, по радио что-то такое услышал. А тогда же приёмников ни у кого не было – у кого и были до войны, их все отобрали. Они же все зарегистрированные, вот прямо по списку приезжали, и забирали радиоприёмники. А это у кого-то там, видать, или из лётной… бортовой приёмник стащили… или уже первые трофейные стали появляться… Короче говоря, как раз у мамы я первый раз услышала, что вот-вот уже возможна капитуляция. Ну и значит, побыла я у неё несколько дней, потом вернулась к себе домой, в городок… Выхожу на улицу, а тут женщины тоже шепчутся: «Ой, неужели кончится война, неужели кончится…» А тогда мы как жили: варить нечего, стирать нечего, шить-вышивать тем более, электричества тоже не было… Ну, мы и ложились рано, и спали, пока спится. И вот уже под утро, часов в шесть, я сквозь сон слышу: «Бах-бах-бах!..» – в дверь кто-то колотит, дальше по коридору. Думаю: «Ну кто ж это так спит крепко, им стучат, а они не слышат?..» И тут опять слышу, уже с другой стороны: «Бах-бах-бах!..» И в третью дверь… Ну, я уже думаю – надо вставать, случилось чего?.. А тут и ко мне в дверь давай колотить. Я открываю, а это штурман наш, Рыхлицкий, его тогда как раз домой отпустили; мы с ними дружили очень. И он мне с порога орёт: «Ты, корова, чего спишь?!» А Люда моя тоже уже проснулась, стоит в кроватке… Он её сгрёб, кричит: «Капитуляция!.. Победа!.. А ты спишь!..» И тут я слышу с улицы «трах-тах-тах!» трещат кругом – офицеры наши, кто с чего, стреляют, салютуют… Он Люду схватил, завернул её в одеялко, говорит: «Выходи давай, там уже все на улицу вышли, а ты дрыхнешь!..» А я как встала, на мне рубашка такая была, отрезная, на лямках, ну, я морду сполоснула, халат накинула, и за ним… Выхожу – и вот первое, что я увидела… Стоят три женщины – Вера Прокопенко и Галя Диденко, две хохлушки, и с ними Валя Тихонова… хорошенькие такие, особенно Диденко, ну прямо как куколка!.. У неё дочка маленькая за подол держится, в Веру двое своих вцепились, и около Вали её сынок стоит… И вот они обнялись трое, и плачут: «Нам ждать некого… Наши с фронта не вернутся…» Ну, и я с ними… у меня же тоже – и Гриша, брат мой старший, погиб, и дядьёв четверо… погибло… А тут подруги мои бегут – Зоя, Маша, Нина… А Маша Петренко, она шустрая такая, уже в штаб сбегала, всё разузнала, прибежала и говорит: «Сказали – обязательно привезут наших с поля сегодня, у них уже радиосвязь была, и сказали, что точно – привезут». Ну, мы и задумались – чего делать-то, отмечать же надо… Зоя говорит: «У меня есть полбуханки хлеба, и маслом я намажу» – ну, в общем, бутерброды; это ей посылку прислали – тогда как раз посылки разрешили… Мария говорит: «Я к брату сейчас сбегаю», – а у неё тут брат жил, шофёром где-то работал. Ну, она от брата прибегает, приносит три солёных огурца, и леща… этого… вяленого. А у меня и нет ничего, вложить в общий стол. Ну, я пошла на базарчик тут, и купила тоже – полбуханки хлеба, и редиски пучок… А у Нины ещё с осени бутылка вишневой настойки стояла, сама делала – не знаю, где уж она и сахар-то раздобыла… В общем, собрали кое-чего, и разошлись – наших ждать. Я к себе поднялась, смотрю в окно – а у меня далеко-о-о в степь видать, и я смотрю: пылит. Машина едет, полуторка. Заезжает, и прямо перед нашими окнами остановилась. Ну, и спрыгивают они, наши-то… Молоденькие такие, весёлые – и победа, и домой отпустили, и им там ещё на поле спирта дали, по сто грамм… Ну и – бегом!.. Боря мой вприпрыжку домой побежал – а я стеснительная очень, я и не вышла к нему навстречу… А десятого мая они уже назад уехали, на поле – не ослабили им режим работы, потому что ещё с Японией воевать надо было, а там как раз лётчики нужны…


2. ГАННА

24 года, одета в юбку, сшитую из армейского одеяла, заношенную и залатанную мужскую рубаху, босая; кладёт на стол несколько варёных картофелин.


Г а н н а (с белорусским акцентом). Были мы с мужем в городе, в Могилёве – на базар хотели, ну и по магазинам… Приходим, а на площади люди стоят – и по радио объявили войну. Это часов двенадцать дня было… воскресенье. Врасплох застали нас, конечно… никто и не ожидал. Ну, мы тут сразу назад, к себе, в Заболотье – это посёлок наш, рядом с Горанами. Я тогда в колхозе учётчиком работала – фураж принимала-выдавала, молоко принимала, трудодни начисляла… ну, учёт вела. И ещё я была секретарём комсомольской ячейки. А муж мой был заведующим начальной школой… Немцы к нам уж через неделю… да раньше пришли – они Могилёв окружили, он не сдавался, они Чаусы заняли и дальше пошли. Вот тут всё и завертелось…

Первые немцы – они армейские были; а фронт-то, он дальше пошёл, они и ушли. А заместо их пришли другие немцы, которые в тылу остались. Они уже все эсэсовцы были. Вот это самые головорезы и есть, эсэсовцы, они-то людей и жгли, и расстреливали… А там, среди армейских немцев, даже были такие, которые в первую немецкую войну ещё, в четырнадцатом годе здесь были, и у нас в деревне стояли. Так они и по-русски хорошо говорили, и сёла все знали, и наших многих знали, расспрашивали про них, всё… Такие, в возрасте два немца – они в обозе были. А мы говорим: «А чё ж вы обратно пришли сюда?» – а они говорят: «А мы просто пришли… проведать». Вот и проведали… А муж мой, он на подпольную работу остался. Ну и я с ним – я связной была… Его в сентябре месяце немцы расстреляли – он в облаву попал, его и расстреляли. Семнадцатого сентября сорок первого года. А я беременная осталась…

У нас в деревне немцы наездами были. Они жили на Десятом разъезде – там железная дорога, ну и посёлок. И ещё в Пашкове эсэсовцы стояли… А к нам они наездами были. За продуктами приезжали – приезжали, и забирали: всё, подчистую забирали!.. После них даже кота на улице не найдёшь, не то что – курицы… У людей запасы в погребах были, у матери вот картошки полный погреб был… дак, мы когда с леса вернулись, смотрим – всё под метлу забрато, даже ни одной картошины не оставили. Бочки с капустой, с огурцами – всё забрали. Вот мы и голодовали… Ну и с облавами они всё время приезжали. Вот надо им молодёжь поймать, отправить в Германию, они окружат деревню, и выбирают – кого отправить. Но, у нас же партизаны везде работать затёсывались – и в Могилёве, и в гестапо, и в полицаях… ну, они и предупреждали, через связных. Дети ночью с Могилёва двенадцать километров проходили, и нам говорили, что вот – завтра немцы будут облаву на молодёжь делать. И мы в лес уходили… мать оставалась, а я уходила. А некоторые: «Не, мы не пойдём, прятаться не будем…» – ну, немцы их в деревне застали, забрали и увезли. Часто они облавы делали – часто-часто… А мы в лес – да не в лес, а в болото. Оно большое такое, там торф резали… и мы туда уходили, там пережидали. Кругом леса немцев полно, кишмя кишат – а в болото они не идут, боятся. А мы вот до сих пор (показывает: по пояс) в воде сидим – осень, вода ледяная… целый день так сидели, пережидали, потом возвращались. А зиму так почти всю в лесу жили: в деревню к матери заскочишь, кое-чего поесть схватишь, и назад. Одни старики в деревне оставались, а кто помоложе – все уходили… Спали все вместе, и не смотрели – это парень, или девушка, или женщина замужняя… спать-то надо. И вот, ёлка стоит, мы вокруг неё снег разгребём, на землю еловых лапок настелем, и, как есть, в одежде, кто в чём, кругом вместе ложимся: к стволу головой, а ноги – туда, на волю… Все, как одна семья. Встанешь, валенки к ногам примёрзнут, бегаешь-бегаешь по лесу, пока согреешься… а костёр разложить нельзя – сразу они нагрянут. Так и жили – почти всю зиму так прожили…

А у нас в районе много, очень много евреев жило – дак, евреев они полностью собирали, вывозили, и расстреливали. Вот в Княжицах, в местечке, там очень много евреев было – дак, всех забрали. Они это местечко окружили, всех с дворов выгнали к церкви, там площадь перед ней… Евреям отдельно сказали стать, белорусам и русским – отдельно. И всех евреев в машины погрузили, и увезли. И всех расстреляли… В Пашкове, там военный городок был, и там противотанковые рвы вокруг него. И вот они всех евреев расстреляли, и в этот ров. Наши потом ходили туда – дак он полный был, их землёй только прикинули, и всё… и кровь наверху, с-под земли вышла... Очень много они народу поубивали… А то так делали: там, рядом с Пашковым, ещё до войны, лес заготовляли, и в кубометры его складывали. И вот они эти штабеля дров брали, накладут ряд, и поверх них людей ложут – или застреленных уже, или ранетых… и потом сверху ещё дров наложут, и ещё людей… ну, там штабеля-то большие… и потом бензином обливают, чтоб горели лучше – и всё, и сжигают…

А парни наши, которые в сёлах остались – кто прятались от немцев, кто в партизаны уходили… кто как сумел. Партизан народ содержал – они… ну, как госпоставки накладывали на население, и те давали… А то – в немецкую зону ездили, и у немцев то лошадь возьмут, то корову, то ещё чего… Так и жили… И ещё самолёты прилетали в отряды в партизанские – они специально аэродромы на полянах делали: огонь разжигали – указывали, где садиться. Они только ночью прилетали – ну, там у них договорено всё было… И вот они тоже – продукты привозили, оружие привозили, взрывчатку… всё, что нужно. И с отрядов забирали – детей увозили, ранетых увозили… А партизаны, они и эшелоны подрывали немецкие, и самые рельсы – пойдут ночью, и сколько-то километров рельсов как сметут, всё равно что. И засады на немцев делали, и связь телефонную рушили… Одним словом – вредили немцам, кто как мог. Вот они и лютовали потом… Партизаны-то, они в лесу, их не достанешь – так они сёла жгли, людей расстреливали… Окружат деревню, и всех расстреляют – а помогал, не помогал партизанам… это они не разбирали. И вот так вот – кто в партизанах, а кто в полицаях… В полицаи добровольно мало кто шёл – в основном, западники… ну, которые с Западной Белоруссии, они ж под Польшей были, жили сами себе… вот они ненавидели советскую власть. Ну и кто по заданию партизан шёл в полицаи – тоже, добровольно шли. А так… придут, если мужик дома – собирайся и иди, служи… или – расстреляем. Насильно заставляли… Но, были кто и – сами хотели на немцев служить. Вот, который у нас начальником в полиции работал – его партизаны убили. Он и партизан, и связных, и которые на партизан работают, и семьи партизан – многих знал, находил, продавал… их забирали, увозили и расстреливали. Никак партизаны его убить не могли – сколько засад на него сделали, а всё никак… И они тогда родителей его убили, он поехал их хоронить, они засаду сделали, и тогда только убили его. И вот так – кто кого… Партизаны тоже, тех кто связь имели с немцами, тоже убивали – и тоже, семьями… В селе же все про всех знают – тех, кто с партизанами, ещё не так знали; а уж тех, кто немцам помогает… тех всех знали. Ну и вот – кто кого, убивали… одни с одной стороны, другие с другой…

А я в апреле дочь родила, Ниночку – третьего апреля. На Пасху собиралася на всенощную идти – в Чистый четверг перестирала всё, и, думаю: «В субботу – уйду на всенощную…» А она-то – расходилася, и уже рожать мне… и в пятницу утром я её и родила. Мать дома была, и соседка пришла – в ступе пшеницу обтолкать, на крупу. «Сейчас помогу», – говорит. Пока она крупу обтолкала, я и родила… И сосед ещё пришёл, тоже (усмехается)… специалист – ну, он у жены своей роды принимал… Так-то – чё он там знает, как помочь… а он встал перед иконой, и Богу молился – особые молитвы, всякие там… и мне – так быстро!.. А что ж… Я одно говорю: не от нас это вышло, и не на нас это кончится. Как ни запрещали, а всё равно: в каждой хате иконы, на иконах полотенцы особые, угол особо отведённый... Верили – и в церковь ходили, и детей крестили… хотя и наказывали – тех, которые в организациях работали… и всё равно – ходили. Это уж перед войной все церкви закрыли, разгромили… священников – кого забрали, которые поуезжали, попрятались… А как при немцах церкви снова пооткрывали, они все и явилися… Народ не убедишь – не вырубишь. А я, пока церкви ещё не закрыли, я в Барсуки, в соседнее село, в церковь десять километров ходила – ещё когда в школе училась. (Усмехается.) На всенощную схожу, а наутро в школу идти – я и сплю на уроках… а учительница, Ольга Яковлевна, говорит (с укоризной): «О-о – видно, кто в церковь ходил, видно!..» Ну и что? Хотелось – я и ходила…

И вот, Гораны-то, я говорила – их с людьми в сорок третьем сожгли, в сентябре. Мы-то на посёлке жили, в Заболотье, а Гораны – ниже. И я как раз в тот день в Гораны пошла, лошадь просить – забороновать. Рожь мы посеяли, на зиму, и вот, надо было забороновать, а лошадей не было, немцы забрали у нас… Ну, я пошла к бабке, подругиной матери – посидели, поговорили… она мне обещала: «Завтра придёшь, возьмёшь лошадь». Потом ещё зашла среди деревни к бывшей соседке по хутору – тоже, поговорили… а она сидит – лук перебирает: мелочь в глячок1 ложит, а крупные – отдельно. Говорит: «Это вот, если останется, дак останется, в глячке – а это… не немцы возьмут, так партизанам отдадим…» Ну и всё, я и пошла… Дошла до конца – а там, на отшибе, жили брат двоюродный с семьёй; ну, я и к ним зашла. Жена его хотела со мной идти – зерно смолоть у нас на жерновах; а брат её не пустил. Побыла я у них минуту – и ушла. А немцы в то время уже окружали деревню, с другого конца – вот когда я выходила от них, с крайней хаты… И когда я подымалась уже к посёлку, танк меня обогнал. И они на краю посёлка стали, и не пускали никого... Ну, я домой пришла, давай Ниночку кормить… и мне сосед кричит: «Ганна!..» – я говорю: «Чего?» – «Ты была в Горанах?» – «Была», – «А посмотри, там в дыму всё!..» А!.. Я как глянула – а Гораны горят… Они людей согнали во двор – старый такой, большой, круглый, с него не выйдешь никуда… там и сараи, там и амбары, там и хата… заперли их там, обложили всё соломой, и подожгли. А сперва-то они их постреляли – в кого попало, в кого не попало, кто живьём горел… А других – в баню, заперли, и тоже: обложили, и подожгли. А кто не поместился, тех прямо там пристреливали… Пастуха убили, прямо вот где он скотину пас – а всю скотину, коров, овец, погрузили на машины, и увезли. Часа два-три они в Горанах пробыли, не больше… а как уехали, мы туда пошли. Ну, чё… Одна женщина ранетая лежала – мы подошли к ней, сын её поднял, а она захрипела и умерла. А бабка, подругина мать, когда жечь начали, ветер дым сносил, к лесу, и она туда отползла, и по этому дыму ушла. Обгорело лицо, руки, всё… вот, как свиней опаливают… но, живая осталася. Мы её подобрали, брат её пришёл – он там, дальше жил… Подобрали, лечили… А в другом дворе брёвны лежали – дом хотели строить. И вот одна внучку свою туда запхала, подальше – там, между брёвнами место было… а сама осталась. Они гранату бросили, ей ноги оторвало, она и умерла – а внучка до утра просидела в брёвнах: мы ходили, искали, она не отзывалась… А утром мать её с Могилёва пришла – она в Могилёв ходила… начала её звать, она тогда только отозвалась… ну, её и вытащили – она была ранетая в ножку. Но, живая осталася – маленькая совсем: годика два, два с половиной… И ещё одна женщина спаслася, с дочкой – она как немцев увидала, из дома выскочила, и на огород. Зашла в картошку, а ботва у ней высокая… она спряталася, девочку в землю закопала – ну, в борозду положила, и землёй её присыпала… а сама в яму, и тоже – присыпалася… И обе живы осталися!.. Да, и ещё ребятишки остались, лет по восемь, по десять – они в лес ушли, за грибами… человек пятнадцать. Они назад когда шли, мы их не пустили – мы уже знали, следили, и не пускали никого. Ну и остались те, которые были в городе, или в другом селе… А одна женщина… она в город ходила, за солью – у ней трёх детей сожгли. Она осталась, а дети сгорели… Ну а так – больше никого… Деревню всю сожгли, все дома, ничего от деревни не осталося – пепелище, и трубы торчат от печей. И мы прямо там, во дворе, где их сожгли, братскую могилу сделали – там, которые беженцы, у них родных не было… ну и наши, которых узнать не смогли. Мы вот своих родственников – кого нашли, кого нет… Вот брата двоюродного нашли – туловище одно: ни лица, ни головы – всё сгорело… А узнали, что это брат двоюродный – у него подмышками клочки одежды нашли, и мы только по этой одежде его и узнали. А так… многие – ну, головешка: руки сгорели, ноги сгорели, голова сгорела… только вот туловище, самое сырое, что не горит, оно и осталося. Больше двух сотен людей сожгли… А за что? Их и не поймёшь… У них по плану было… они уже землю себе расчищали. У нас в районе… я и не скажу даже, сколько деревень сожгли. Вендорож сожгли, Малиновку, Рафалов, Песчанку, Сеньково… да много деревень. А нам… вот, не судьба, наверно – погибнуть. Мы ж до того на хуторах жили, а потом всех с хуторей сселяли, и – на общую, в Заболотье велели селиться. А мы просили, чтобы нам в Горанах построиться дали – у нас там и родня, и всё… но, председатель сельсовета не разрешил. Вот, не судьба, наверно – Господь уберёг, что не дали нам в Горанах построиться… А когда люди горят, там же жир, и копоть от него, и запах… о-ой!.. Вонь такая… человеческое ж мясо, оно… сильно пахнет, когда горит. Ни от чего такого большого запаха нету… Его сразу слышно – идёшь, дак запах этот… и не передать. Не дай Бог никому… не дай Бог…

А всё равно – все ждали, что победа будет наша. Хоть и не знали ничего – что там, где, чего, как война идёт… Вот партизаны иногда скажут, что-нибудь передадут, тогда чего-то узнавали… Или листовки сбросят с самолёта – вот тогда мы ещё узнавали, по листовкам. Наши самолёты прилетали ночью, и сбрасывали… А если у кого листовку найдут – расстреляют; дак, если найдёшь, её прячешь… не знай куда, чтоб никто не видел. Или сразу – прочитал, и сжёг. А я-то сама тоже, связной работала… От кого я задания получала, Циркунов, он был учитель в Бракове – погиб, на засаду нарвался, его и застрелили. Вот он придёт ко мне, скажет – и я иду в соседнюю деревню, к бургомистру, Актистову Яшке, и ему передаю. Его немцы бургомистром поставили, а он сам-то от партизан был, на партизан работал. Ну, а он дальше – и, вот так вот, цепочкой передавали… Но, я не знала, кто, кому, от кого передаёт – я только их двоих знала. Ну и наших партизан, деревенских… А дальше – я уже не знала. Передавали – когда эшелон будет с Могилёва идти, где какую облаву немцы будут делать… А бургомистра – продали его. Нашлись такие, что продали… в гестапо его забрали, и расстреляли. А он меня спас… На меня тоже донесли, что я связная, и что я кто в партизанах знаю, и семьи партизан… и меня на допрос повезли, на личную ставку – с тем, который заявление на меня написал. Бургомистр меня и повёз – он, и охранщик. Ну, привезли, допрос с меня сымают – а я и не признаюсь: ничего не знаю, никого, ничего… Один мне там по уху как дал, я и слетела… (трёт левое ухо) и вот, плохо слышу теперь на это ухо… А тот, с которым должна быть личная ставка, он и не пришёл – его партизаны уже убили. А Актистов, бургомистр, стал их уговаривать: «Да не знает она ничего, вы ж видите… нет, зря вы на человека, брехня это… Даже тот, который на неё заявление написал, не пришёл – а пришёл бы он, доказал, дело другое… а раз он набрехал, он и не пришёл…» Уговорил их, и увёз меня… а сам потом погиб. Весной сорок четвёртого его забрали, и расстреляли… Нашёлся подлец – продал его.

Ну а я-то сразу после того допроса с дочкой к партизанам ушла. Я в отряде не была, а я просто… ну, в партизанскую зону ушла. Это под Минск ближе… там лес такой начинается – Беловежская пуща. Туда уходили все… и там, в лесу, много народу жило – в этих, в землянках. А я не могла в землянке жить – я даже в погреб спуститься не могу, у меня сразу с головой плохо, и всё. И Ниночка тоже – кричит, не может… Ну мы и жили с ней… на санях спали. Зимой уже… Я её в перину положу, подушками обложу… так и спим. Она ходила уже… а то и ходить перестала. И мы заболели – и я, и дочка… и мы потом ушли, и по сёлам жили. У чужих жили – родственники… родственники-то почти все сгорели… Там все были свои, тогда не считались – чужой, или не чужой… все свои.

А в Могилёве была гадалка, белоруска – ну и правду говорила всем. И вот мне соседка её рассказывала – раз пришёл к ней немец, офицер, погадать: когда война кончится, чего будет и кто победит. И вот она выпускает двух петухов, белого и красного. «Вот, – говорит, – смотрите: который красный, это советские войска, а который белый – это ваши, немецкие. Вот, кто победит, того и победа будет…» Ну, эти петухи как связалися… белый петух и забил красного: тот уже лежит, только дрыгает – ну, всё уже, подыхает… а потом очнулся, и как дал этому, белому!.. Догнал его – и совсем добил… Немец пистолет вынул: «Ну и что, кто победит?» А она говорит: «Советские войска победят – вы ж сами видите, красный петух победил…» Ну, он взял, и застрелил её… А она ему правду сказала. Правду сказала – и сама на тот свет пошла…

Нас летом… в июне сорок четвёртого года освободили. Немцы быстро отступали, никто и не видел… ночью они ушли. И тут с Селища, с соседней деревни, прибегает один, и говорит: «Вечером идите к шоссейке – наши части будут идти, выходите смотреть…» Ну, мы всей деревней к шоссейке и побежали… к шоссейной дороге. Выходим – и прямо наши части идут… ну, как на параде… все в шеренгу, все красивые такие, хорошие… (Вытирает глаза.) И потом они в нашу деревню зашли. А мы квасу бочку сделали, большую – ну, пить же надо чего-то; и они выстроилися, и мы им по кружечке давали всем… а они в очередь, как всё равно за пивом стояли… Все радые такие – целуются, милуются… расспрашиваем…

Ну и тогда наши мужики, кто был, все ушли – сразу же их всех в армию забрали. А партизаны, они организованно, полностью, всеми отрядами – влились в армию, и их по частям распределили. А женщины – которых домой отправили, а которые на фронт ушли… В партизанах ведь и женщин много было – женщине, ей легче-то пройти, на задание… Ну и дальше они пошли – на запад немцев погнали. А мы осталися, одни женщины… и надо было нам колхозы поднимать, восстанавливать. И за мной пришли, и назначили меня председателем сельсовета… Я ж до войны учётчиком была – вот, меня и назначили… и стала я работать. Землю обрабатывать надо – а как? Лошадей нет, ничего нет… И вот – восемь женщин впрягаются в плуг, одна за плугом стоит, командует – а эти тянут… Так и пахали, и засевали, и урожай собирали – всё на себе. Потом уж понемножку стали присылать – лошадей с Монголии прислали, диких… А так – ничего и не было. Вот нашли в лесу тюк с одеялами немецкими, и вот – юбку я себе сшила. Оденешь, и так хорошо – тёплая, шерстяная… И так и многие. А у нас, в нашем сельсовете, семь колхозов было (загибает пальцы): «Искра социализма», «Кирова», «Вторая пятилетка», «Пролетарий», «Первого мая», «Новая жизнь»… и «Луч пробуждения». Семь колхозов, и только один мужик – председатель, а то все женщины. Он уже в годах был – и то, ему повестка пришла с военкомата… да я его отстояла – в райисполком ходила, везде… упросила. Говорю: «Да вы что, оставьте мне хоть одного, а то даже и посоветоваться не с кем – все женщины; а мужик, он всё ж таки больше знает…» Отстояла. А у меня в сельсовете работников – финагент, заготскот, начальник почты, секретарь и я. И вот так и работали, и так вот и жили…

А про победу мы как узнали – у нас же ни радио, ничего… И вот, девятого мая с Могилёва пришла посыльная, с райисполкома, и сказала, что, значит – победа, наши в Берлине, немцы капитулировали… и что надо митинг собрать, объявить. Ну, я по колхозам разослала, чтоб пришли; кто мог, пришёл – народ собрался… ну, я и объявила. А что там больно скажешь, в таком состоянии… Все плачут стоят – целуются, обнимаются, и плачут. Никто не смеялся, не радовался – никто… А кому на мужа извещение пришло, что погиб, так те только стоят и плачут… А праздновать и не с чем было... Не дай Бог никому. Не дай Бог…


3. ВАНЯ

Школьник, 16 лет, одет в коротковатые тёмные штаны, узковатую застиранную светлую рубаху, подпоясанную ремнём; на груди – комсомольский значок; на ногах – самодельные кожаные сандалии; кладёт на стол небольшую дыню.


В а н я. А я Жукова видел. Маршала Победы. Нет, правда, видел!.. Ещё когда совсем пацаном был – в тридцать девятом году, летом. Мы тогда в Монголии служили – ну, то есть, отец служил, а мы с ним; и, вот когда японцы напали… ну, когда были бои на Халхин-Голе – я помню: лето, жара, иду я по нашему городку, и вижу – идут несколько командиров, и все с «ромбами». Тогда же погонов не было, их только в сорок третьем надели, а были «шпалы» и «ромбы». И у нас в городке самый старший был капитан – это одна «шпала». А тут идут – и все с «ромбами»… Ну, один «ромб» – это комбриг, командир бригады; два – это комдив, командир дивизии… А впереди всех идёт коренастый такой, крепкий… командир, и у него аж т р и ромба. Ну, то есть – комкор, командир корпуса. Ну, я стою, конечно, рот раскрыл – а он меня увидел, улыбнулся такой… ну и дальше они пошли. Я домой прибежал, так и так, говорю; а мне говорят: «Это Жуков приехал, японцев бить!» А мой отец с ним вообще – чай пил. Он тогда был воентехник второго ранга – ну, то есть, техник-лейтенант; и вот ему дали задание – провести колонну с боеприпасами прямо туда, на Халхин-Гол. И он провёл – через открытую степь, и ни одной машины не потерял, и успел!.. И его встретил сам Жуков – обнял, поцеловал, сказал: «Спасибо, Костя, ты вовремя!» – у них там уже все патроны и снаряды кончились; и пригласил его к себе в палатку вечером прийти, с ним вместе чаю попить. И вот мой отец потом, конечно, и с немцами воевал, ордена имел, медали, там, всё; полковником стал… Но он говорил, что за вот за всю мою службу самая главная для меня награда – это вот этот вот вечер с Жуковым…

А я помню, как японцы напали – мы тогда с пацанами на речку купаться пошли, а над нами эти японские самолёты-разведчики летают. Ну, летают и летают, зенитки их гоняют, а мы смотрим, уж привыкли… Накупались, я домой вернулся, отец на обед пришёл, и мы обедать сели. И тут он говорит: «Что-то не то, схожу-ка я, посмотрю…» Вышел, и через несколько минут забегает, хватает свою винтовку с противогазом, и кричит: «Японцы налетели, бегите в укрытие!» Ну, мать Светку схватила, и мы побежали. Выскакиваю я на крыльцо – и вижу: всё небо в японских самолётах – и один наш летает среди них. Я-то конечно, тогда совсем мелкий был, дурачок, кино насмотрелся – «Если завтра война», и всё такое… матери говорю: «Не бойся, мам, он щас их всех перебьёт», – а она меня за руку волокёт… Они его, конечно, тут же сбили, он упал… и сразу бомбёжка началась… Мы в овощехранилище побежали, и мать с тётей Верой Карповой прямо плечами дверь высадили – не знаю даже, как это они… замок сорвали… ну и мы туда все спустились, и там первую бомбёжку пересидели… Там ведь всё было – землянки: и овощехранилище, и все склады, и штаб, и командиры с солдатами жили в землянках, и даже клуб, куда мы ходили кино смотреть, тоже был – землянка, только большая. На весь городок – один барак был, и мы там как раз жили, отцу как поощрение комнату выделили. Потом ещё было несколько налётов… а потом нас всех собрали, и ближе к нашей границе увезли, в пионерский лагерь, и там мы всё лето провели – а осенью вернулись, когда уже японцев победили… Ну а потом отца в Туркмению направили – там новую танковую дивизию формировали; и вот мы из Монголии туда на поезде поехали. И уже оттуда отец в июне сорок первого на фронт ушёл. За ним полуторка приехала, он в кабину сел, стекло опустил и мне говорит: «Ну, Ваня, ты теперь один мужчина в доме остаёшься, мать и сестру береги…» Ну и, всё такое… (Резко вытирает глаза рукавом.)

В войну самое плохое, что… есть охота всё время. Ну, голодно, потому что… Хотя, в школе на большой перемене нам каждый день манную кашу давали – приносили такую большую кастрюлю, ставили, а у нас у каждого своя миска и ложка, и вот черпаком наливали каждому. Ну, конечно, каша на воде, без ничего, синяя такая – но, всё равно, к а ш а… И триста грамм хлеба выдавали по карточкам – ну и пайки там какие-то мать раз в месяц получала, ходила, в очереди отстаивала… И, конечно, мы аттестат получали, за отца, ну там… рублей пятьсот в месяц – а буханка хлеба на рынке сто рублей стоила. Ну и поэтому всегда есть очень хотелось… Но, главное, у нас всю войну в школе была военная подготовка. Винтовку образца тысяча восемьсот девяносто первого дробь тридцатого года – винтовку Мосина – я назубок знаю. Затвор могу разобрать – ночью с закрытыми глазами. Мы с ними и строем ходили по двору – ну, мелкие, а всё равно, ходили. Один раз маршируем, а наша классная, Раиса Антоновна, идёт, и смеётся: «Ой, не поймёшь, то ли они винтовки несут, то ли винтовки – их!..» Да баба!.. ну, то есть… женщина, чего она понимает?!. Мы и санитарное дело изучали, и ПВХО– противовоздушную химическую оборону: и как бомбу щипцами брать и песком её засыпать, и всякий иприт-люизит, и противогаз изучали, и всё… Как бросать гранату РГД-33 (показывает) – взял, рукоятку потянул на себя, повернул, чеку сдвинул, потом открыл, вставил запал, закрыл, чеку сдвинул, бросил. Или – бутылку зажигательную взял, чиркнул спичками, поджёг, по танку кинул. Все умели – а я лучше всех… Я так на фронт хотел попасть, я!.. Когда объявили, что суворовские училища организуют, я сразу же: все документы, справки собрал, заявление написал – и отправил. Я думал: возьмут меня в училище, обучат – и на фронт. Да я уверен был!.. Я же сын красного командира, комсомолец, отличник, в спортивной секции занимаюсь – ну, кого им брать, как не меня, правда? Ну, кого?.. А они всё отцу переслали, в госпиталь – разрешение у него спрашивали. А он не разрешил. Письмо прислал. Ругать не ругал, но… не разрешил. Я тогда опять: все документы, все справки медицинские собрал, заявление написал – «прошу принять»; и – в нахимовское!.. Опять – отцу всё отправили. Ну, он уже… ну, в общем, запретил. Я уже больше заявлений и не подавал никуда…

Вот самое-самое, что было во время войны – это, конечно, битва на Курской дуге. Когда наши перешли в контрнаступление, заняли Орёл, заняли Белгород… и первый салют. Это такая была радость, такая… (Резко вытирает глаза рукавом.) Мы по радио слышали: «Бух! Бух! Бух!..» – и представляли, как это всё там происходит. Салют-то был в Москве – а по всей стране передавали... сначала приказ верховного главнокомандующего – что… (торжественно) «наши войска в течении последних дней, проводя наступательные операции, освободили города Орёл, Белгород… Объявляю благодарность лётчикам такого-то генерала, танкистам такого-то генерала…» (обычным голосом) – ну, там, он всех перечисляет… (торжественно) «и приказываю – в честь победы произвести салют из ста двадцать семи орудий… двадцать один залп». Вот… Ну, потом уже полегче стало, уверенность появилась… просто уже ждали, когда война закончится и наши с фронта вернутся…

А у меня тогда как раз история вышла – с другом моим лучшим, Витькой Самохиным… Ну, в общем, подрались мы с ним из-за одной там… Виолетты… Она из Москвы, эвакуированная – а здесь у нас в музыкальной школе училась, и ходила по нашей улице, такая… футляр у неё такой чёрный, со скрипкой, и папка коричневая, а в ней ноты – ну, папка такая… на шнурках, и она её то на плечо повесит, то просто в руке несёт, болтает… Ну, такая, в общем. Москвичка… И вот как-то, в библиотеке нашего Дома Красной Армии стою я за шкафом, и вижу – она пришла. А она меня не видит. И я слышу, она говорит кому-то: «Я сейчас «Баркаролу» Чайковского разучиваю, буду её играть на отчётном концерте». Ага, думаю, понятно – тут же всё записал, чтобы не забыть… А где-то недели через две у нас был вечер в школе, и я к ней подхожу и говорю: «Виолетта, а ты же на скрипке играешь?» Она говорит: «Ну, да…» – «А ты, – говорю, – случайно не знаешь «Баркалору»… «Баркаролу» Чайковского?» – «Ну, знаю, а что?» – «Здорово как, а ты не могла бы, – говорю, – мне её сыграть, а то я давно послушать хотел…» Она говорит: «Да её же часто по радио передают, ты разве не слышал?» – «Да, вроде, нет», – говорю. А она: «Ну, ладно тогда, приходи в гости в воскресенье, сыграю…» И вот я к ней в гости сходил, сыграла она мне эту «Баркаролу»… (Напевает.) Тра-та-та-та-та-та-та… а потом я её в кино пригласил. А там как раз фильм шёл американский, про адмирала Нельсона и эту, как её… леди Гамильтон. И вот там такой момент: сидят они в портовом кабачке, а у него эта повязка чёрная на глазу, и она его спрашивает: «О чём думает адмирал?» – а он отвечает: «Адмирал влюблён». Ну прямо как про нас с Виолеттой!.. Ну, прямо как про нас… И вот выходим мы с ней из Дома Красной Армии, после кино, а нам навстречу Витька идёт. Увидел нас, такой, встал, как столб – и в сторону. Чё это он, думаю?.. А на следующий день он возле школы меня встречает перед уроками, и говорит: «Гад ты Ванька, а не друг, так друзья не делают!..» Я стою такой, вообще не понимаю, чё это он взбеленился. А он: «Я же тебе говорил, что мне девушка одна нравится!» – «Ну, говорил», – «Так мне Виолетта нравится!» А этого-то он вообще не говорил! Нет, ну правда, не говорил!.. Ну и, в общем… то, сё… слово за слово… ну и подрались с ним. Вообще потом не разговаривали…

А дело-то уже к концу идёт, уже прямо вот-вот осталось, со дня на день уже должны!.. Ну и, значит, восьмого мая легли мы спать, и вдруг ночью мать меня будит: «Ваня, Ваня, вставай, чего-то репродуктор шуршит…» А у нас эта «тарелка» была, чёрная такая, здоровая; ну, я, значит, вскочил, отрегулировал, слышу – голос Левитана: «Слушайте все… передаём важное правительственное сообщение… Сейчас перед вами выступит президент Америки Рузвельт…» – ну, то есть не Рузвельт, Трумэн – Рузвельт уже помер тогда; жалко, не дожил до победы – Рузвельт, он хороший мужик был, нашенский: он и в Тегеран прилетал, и в Ялту, и, вообще… нашим он всем нравился. И вот этот Трумэн выступил – «слава Богу, благодарим Бога, что Германия капитулировала»… Потом, значит – обращение Черчилля. Ну, что Черчилль, он смешной такой… буржуй он и есть буржуй. Мы же их всех в кинохронике видели, чуть не каждую неделю!.. Ну и, наконец, передали речь Сталина. Весь дом уже проснулся, все притихли, слушают… Ну, Сталин поздравил – и я тут же выбежал на улицу, и вижу, что никто уже не спит… и первая стрельба пошла!!.. Я назад в дом, схватил наше ружьё охотничье, патроны с дробью, выскочил на улицу – и давай палить вверх; и тут уже офицеры все начали стрелять, кто из чего – по всему городу такая пальба поднялась!!!.. А уже почти рассвело, и вот весь город поднялся, и все пошли туда, где могут своих встретить – ну а я в школу побежал. А там уже толпа во дворе – встречаются, обнимаются, кричат, поздравляют друг друга; и я смотрю – Витька идёт. Я ему кричу: «Витька!» – и сгрёб его; ну, так и помирились, в общем… А потом был праздничный митинг, уже на следующий день – трибуну поставили, и мы все строем шли, все школы, с песнями. А наша школа со своей песней прошла. Ну, мотив был известный – «Мы не дрогнем в бою за столицу свою», а слова новые. Ну, в общем… ну… слова я написал. Прямо вот за один присест – сел, и написал. Ну, там такие были слова… «На марше к Берлину подходим, гудит под ногами земля!..» Ну, и так далее, в общем… Всем понравилось.


4. ЮРА

Артиллерист, сержант, 24 года, одет в военную форму, на груди – орден Красной звезды, медали: «За отвагу», «За боевые заслуги», «За взятие Кёнигсберга», «За победу над Германией»; ставит на стол флягу со спиртом.


Ю р а. Построили нас на плацу, весь полк, и объявили: «Сегодня утром
еще рефераты
Еще работы по разное