Реферат: От Онеги по западному берегу залива начинается Поморье перл Архангельского края, колыбель искони русского торгового флота, сокровищница русской народности


Гунн Г. Страна Помория. [Из путевых впечатлений].—Вокруг света, 1964, № 11

Гунн Генрих Павлович



СТРАНА ПОМОРИЯ



От Онеги по западному берегу залива начинается Поморье — перл Архангельского края, колыбель искони русского торгового флота, сокровищница русской народности.

Из старого путеводителя по Северу

Есть такая чудесная страна — Помория. Лежит она у самого Белого моря. Много в ней интересного, своего, особенного, ни на что не похожего, оттого и назовем мы ее «страной», хотя, конечно, страна у всех нас одна.

На карте это часть побережья Белого моря от Онеги до Коми, так называемый Поморский берег. Но чтобы оживить карту, надо пройти, не торопясь особенно, весь путь, встречаясь и разговаривая с разными людьми, всматриваясь в то, как они живут и что их окружает.

^ Продолжение пути

Возможно, мы никогда бы не узнали страну Поморию, если бы не Вася Федоренко.

Вася сидел на плоту и занимался тем, что время от времени спихивал в воду овчарку. Хозяину это нравилось, собаке — не очень.

Мы подсели, закурили, разговорились: охотничья душа быстро находит родство.

— Там,— указал он рукой и посмотрел на левый берег Онеги тоскующим взглядом,— там по берегу будут все чарусы, чарусы... Гуся там, утки... В Нименьгу, ребята, поезжайте.

Мы возвращаемся в гостиницу по деревянным тротуарам и решаем, что нам делать.

Итак, мы в Онеге, мы пришли к морю, но настоящего моря еще не видели, а хотелось бы пожить у моря, у самого Белого моря. Онега все время влекла, торопила нас, а теперь надо бы остановиться где-то, отдохнуть в новой, незнакомой обстановке. И мы приняли совет Васи Федоренко и решили поехать в Нименьгу, не подозревая еще, что это начало нового пути.

Онега — город дерева, где дома, тротуары и мостовые деревянные, где встретишь на улицах рыбаков в резиновых сапогах-ботфортах и в резиновых куртках, облепленных чешуей, и одетых с иголочки, выутюженных, элегантных капитанов лесовозов. Город, где на заборах висят заманчивые объявления:

«Рыблову требуются рыбаки», или: «Контора «Заготпушнина» заключает договора с охотниками-промысловиками». Приятно читать такие объявления. Можно ведь прийти в бревенчатый дом конторы и тут же подписать договор. Тебе выдадут малокалиберную винтовку и патроны. Ты уйдешь в тайгу с мешком сухарей, будешь жить вдвоем с собакой и вернешься нагруженный мехами. Почему не помечтать? Или лучше стать рыбаком? Получишь спецодежду: рокон — резиновую куртку, буксу — резиновые штаны. Заведешь лодку с мотором и ставь в устье реки сети. У причала тебя будет встречать приемщик и обязательно еще несколько любопытных. Ты сидишь, покуривая, а они вытаскивают из лодки пудовую семгу и боченки сигов, и у тебя будет такое же довольное лицо, как у того рыбака, подвиги которого ты примериваешь к себе.

Вот какой это город! А про него выдумывали встарь обидные присказки, вроде: «Во всей Онеге нет телеги, воеводу летом на санях возили».

Но главное в Онеге, конечно, лес, и больше всего здесь рабочих лесообрабатывающей промышленности. На левом берегу, в Поньге, не смолкает жужжание электропил, транспортеры подают на пилорамы бревна, и выходят оттуда бруски экспортного леса.

Онега — старый лесопорт. Еще когда города здесь не было (он основан в 1780 году при Екатерине II, а первоначальное поселение возникло во времена Василия Темного, когда на Белое море пришли новгородцы), уже шла лесоторговля. В середине XVIII века при Елизавете Петровне онежские леса были проданы англичанам. Разорение иностранные предприниматели принесли большое. Лес сводился начисто, а использовались только немногие бревна, все остальное оставалось на месте, гнило. В конце XVIII века на Онеге побывал ученый П. П. Челищев, друг Радищева. В своих путевых заметках он описывает «деяния» некоего англичанина Гома - груды отборного леса, лежащего на версту вдоль реки, так и не пошедшего в дело. «Содрогнуться должно, увидев, сколько сей зловредный бродяга в пятнадцать лет начудодеял»,— замечает Челищев. О другом таком же расхитителе он пишет: «Никогда и нигде не было выдумано вреднее для истребления лесу заведения, как в Онежской лесной конторе, и способнее к тому не бывало человека, как приставленный сей нерадивый Ниман, природою швед, по званию купец, по должности директор, а по промыслу разоритель». Бесхозяйственно вырубался лес и до революции, оттого и остались во многих местах по Онеге голые берега...

От Поньги на запад вдоль побережья Онежского залива лежит Поморский берег. Кроме него у Белого моря есть еще Канинский, Конушинский, Зимний, Летний, Лямицкий, Карельский, Кандалакшский, Терский берега. Все это, конечно, Поморье, но в собственном смысле Поморским берегом считается побережье моря от Онеги до Коми. Это и есть то историческое Поморье, которое часто упоминается в древнерусских грамотах. Когда-то шел вдоль берега Белого моря старый почтовый тракт в триста двадцать верст с Онеги на Кемь, где по самому берегу, где несколько отступя. Первое село за Онегой — Ворзогоры, потом — Нименьга, затем — Малошуйка, Кушерека, Унежма, Нюхча, Колежма, Сума, Вирма, Сорока (ныне г. Беломорск) и наконец Кемь. Вот почти и все поморские «веси». И все они, кроме Ворзогор, стоят на одноименных реках. Как река побольше, так и село побольше, а на самых малых реках и жилья нет, только рыбацкая или сенокосная избушка поставлена.

Лишь Ворзогоры названы не по названию реки, а по названию мыса. За этим мысом, по местным легендам, прятались «воровские» уструги, оттого будто и «вор за горы». Было это в далекое и тревожное «смутное время», когда бродили по Северу шайки «воров». Но все-таки это не больше, чем топонимическая легенда. Не «вор за горы» и не «вора гура», а просто «Ворза гора». Ни при чем здесь мифические пираты. А про самих ворзогорцев ходила добрая слава, как о лучших судостроителях на побережье.

Теперь нет нужды в старом почтовом тракте. Вдоль всего Поморского берега вытянулась линия железной дороги с Обозерской на Сорокскую (ныне станция Беломорск), соединяющая Архангельскую и Мурманскую линии. Станции носят обычно названия поморских сел и деревень, но сами села стоят на некотором удалении от них, у моря, а по железной дороге — леспромхозы. Правда, надо оговориться — не все поморские деревни стоят на берегу моря.

...Как было сказано, у нас по приезде в Онегу было скромное желание: посмотреть море, до которого мы дошли, и не так, издали, а вблизи. Нам надо бы было поехать на Кийостров или в Ворзогоры, куда ходят катера. Кийостров каменистый, поросший сос нами; на нем известным в истории патриархом Никоном основан монастырь Ставрос, что значит «крест». Ворзогоры тоже место прекрасное. Стоит село на крутом шестидесятиметровом берегу. Всегда здесь, на юру, ветрено, тихо дребезжат стекла окон, море внизу то буйное, с «барашками», то тихое, лежит, как зеркало. Хозяйка извинится перед вами, что у нее только вчерашняя наважка, сегодня не ставили продольника, ей неудобно: ведь у моря живет...

Но мы не поехали ни в Ворзогоры, ни на Кий-остров, а послушались Васю Федоренко и отправились в Нименьгу. Сели в местный поезд, называемый «дежуркой», доехали до Вонгуды, а там пересели на поезд Вологда — Мурманск.

Вместе с нами едут онежские жители за грибами-ягодами.

— В Грибаниху, сынки, грибов наломать,— объясняет тетушка.

Всегда радуют такие неожиданные местные речения, вроде этого — «грибов наломать». До чего же точен народный язык! Гриб ведь если не срезают, то сламывают.

Все представлялось нам просто: мы сойдем с поезда, придем в деревню и увидим берег моря. Прошли лесом восемь километров, но моря не было. Мы увидели дома, разбросанные вдоль прихотливо извивающейся реки, грузный деревянный храм в излучине, поля в окружении чахлых заболоченных лесов. Обычно поморские деревни описывали иначе: избы, смотрящие окнами на море, перед ними врыты высокие кресты, на шестах сушатся сети, лодки лежат на берегу... А здесь — обычное северное село.

В сельсовете нам дали записку к человеку, у которого можно остановиться. Мы пришли к дому, никого в нем не было, у дверей стояла палка — батожок. Если хозяин ушел ненадолго, он дом не запирает, а прислоняет к дверям палочку. Мы посидели, подождали. Пришла из леса бабушка с корзинкой — за ягодами ходила. Статная, высокая, с красивым старческим лицом, в молодости, видно, первой красавицей была.

Мы к ней с бумажкой, а она, ласково улыбаясь, говорит:

— И так вижу, люди вы нездешние. Идите в дом. Бабушка поставила самовар, достала прялку, села прясть.

— Я уж по старинке. Старая эта прялка, еще с девичьих моих лет. Раньше-то мы, девки, брали с собой прялки на посиделки. Прядешь и песни поешь.

— А вы много старинных песен знаете?

— Много певали.

— Спойте, бабушка.

— Отпелась уж я... Приезжали как-то студенты какие-то, насказывала я им слова, целую тетрадь у меня списали.

Поспел самовар, вскоре и хозяин пришел — Григорий Никифорович Камчатов. Низенький такой, щупленький, да видно не промах был парень, вон на какой видной девке когда-то сумел жениться.

— Море-то где у вас? — спрашиваем мы.— Приехали море посмотреть, а моря нет.

— До него еще четыре километра.

— А кто же тогда поморы?

— Да мы и есть поморы. Раньше принадлежали к Поморской волости. Говорят, будто когда-то деревня наша стояла в устье Нименьги, а потом перенесли ее вверх. Ветры на море сильные, и берег там низкий.

— А рыбу вы ловите?

— Только зимой навагу. Лов прибрежный. У нас и судов-то нет, хозяйство животноводческое. Раньше были у нас ёлы — суда такие, ходили мы и на Мурман и к Терскому берегу...

Хозяин долго рассказывает нам за чайком о старых мурманских промыслах, как ловили в былое время треску на ярусы — снасть такая длиной километров пять-шесть с привязанными к ней крючками с наживкой, показывает уд — большой крючок, приносит тюленью шкуру. Все это нам в диковинку, понимаем мы, что попали в какой-то особенный, невиданный еще край, и хочется поскорее увидеть море это, Белое...

— Вон дорога пошла,— показывает хозяин.— Там в избе рыбаки живут, с ними можете пожить.

— Евстигнеича-то увидите, кланяйтесь от нас,— говорит бабушка,— братан он мне.

И мы с Алексеем пошли к морю. Лето было дождливое, сырое, дорога, разбитая скотом, совершенно непролазна. Поймет это только тот, кому приходилось скользить в ее колдобинах и выбоинах, проваливаться по колено в жижу, с чавканьем вытаскивать сапоги, облепленные липучей грязью, искать обходные тропинки, прыгать через канавы, ступать на скользкие бревна, рискуя сломать ногу.

Трудно поверить, что такая дорога ведет к морю. И лес обычный — чахлый сосняк, ель да можжевельник.

Наконец открылся луг, мы увидели реку, избушки на берегу, а моря так и нет. И только приглядевшись, понимаешь: все то, что казалось продолжением луга, и есть море, далеко ушедшее во время отлива.

^ Избушка на берегу моря

Как водится на Севере, избушки стоят во всех нужных местах, удаленных от деревень. Это даровые гостиницы для всех добрых людей. Вы плывете по глухой ненаселенной реке и знаете, что где-то впереди вас обязательно ждет избушка. Вы пробираетесь суземом и, выйдя к ручью или озеру, в приметном месте найдете избушку. Обычно в ней оставлены вашими предшественниками соль и спички, то есть основное, без чего не сваришь, не поешь и не обогреешься, если промок. Часто и дрова есть наколотые и береста для растопки. Бывает, и чайник найдется и прочая нехитрая посуда.

Для человека пришлого избушки — это романтика. Это то, о чем мечтаешь в юности. «Эх, забраться бы в глушь да пожить в избушке, ловить рыбу, охотиться...» А для северян избушка—второй дом. Житель избушек сезонный: в покос — косари, в путину — рыбаки, зимой — промысловики-охотники. Избушки отапливаются по-черному или нехитрыми печурками, стены в них темные, прокопченные и обязательно изрезанные ножами — здесь инициалы и полные имена с указанием дат «увековечения». По таким зарубкам можно написать историю охотничьих избушек, и это была бы увлекательная история. Можно узнать, кто был на покосе десять лет назад, кто тушил лесной пожар и даже в каком году побывали туристы из Москвы или Ленинграда. В ней говорилось бы о человеческом героизме и мелочности, о повседневных трудностях и о прихотях заезжих людей.

Такие избушки стоят вдоль всего Поморского берега и о многом могут рассказать...

У избушки в устье Нименьги тоже есть своя история. Это даже не избушка, а изба с русской печью и двумя окнами, из которых одно заколочено. Сколько ей лет, никто толком не знает, она старше самого старого нименжанина. В прежние времена, когда по берегу шел кемский тракт, в ней жил паромщик. Теперь живет летом в сенокос какой-нибудь дед, перевозящий косарей на ту сторону. К осени сюда съезжаются рыбаки и охотники из Онеги — кто в отпуск, кто по договору от Рыблова. К осени приходит сюда Евстигнеич, который летом пасет скот на Кузручье. Вот тогда-то здесь и начинается жизнь.

Конечно, кому как: кому любо море Черное, а кому — Белое. И директор Онежской лесобазы Лебедев, и мастер Крестьяшин с зятем Завьяловым с Поньги не станут об этом спорить. Как подойдет осень, они погрузят в моторку пустые бочки, рыбацкие снасти, мешок сухарей, ружья, пилу, топор, керосиновую лампу и поедут в устье Нименьги, к избушке. Их промыслом будет клюква да рыба — два важнейших продукта, без которых не зимует помор. Клюквы на мхах столько, что шагу не ступишь, а камбалы да наваги только ленивый не поймает. Ловят ее обычным переметом. Сиди в устье реки да знай забрасывай и вынимай метровый кусок толстой проволоки с навязанными на него крючками;

часок посидишь — на уху будет. А можно перемет поставить перед приливом и прийти за уловом в отлив. Все дело в наживке, а наживлять надо морским червем.

Погода на море изменчивая, а осенью редко хорошая. Дождь и холодный ветер — это обычно. Вечером люди сходятся в избушку промерзшие, обветренные, просолившиеся. Затапливают печь. Русская печь громоздкая, неэкономичная, но дров никто не жалеет: плавника разбросано по берегу сколько угодно. Чистят рыбу, теребят птицу, готовят ужин.

На длинном артельном столе стоит керосиновая лампа. В крохотное подслеповатое оконце задувает ветер. Выскочишь к реке за водой — и охватит тебя студеный полуночник с моря. Чернота страшная, и в ней только однообразный шум накатываемых волн. Море шумит, штормит, а избушка тепло светит своим единственным глазом.

Ох, и холодно, ох, и одиноко, и бесприютно, и зябко! Вскакиваешь в избу — тепло, людно, шумно, накурено, весело. А на нарах сидит Евстигнеич и мелет, что на ум взбредет...

Несколько дней уже мы живем в избушке, и, по правде говоря, нам не хочется уходить отсюда. Люди, живущие в избушке, как на зимовке, всегда друзья. Да и нельзя иначе. Здесь незнакомые люди, встречаясь на дороге, говорят друг другу «здравствуйте», пусть это даже случайная встреча. Незнакомые люди в избушке первым делом пригласят вас за стол. Нет у тебя хлеба, табаку — дадут, у них чего недостает — ты в мешок лезешь. Но и ухаживать за тобой никто не будет, просто каждый вносит свою долю труда в общежительство — идет за водой, колет дрова, готовит пищу.

Есть у нименьгской избушки и свой герой. Все, кого мы встречали в деревне, куда ходили за хлебом, спрашивали: «Пришел ли Евстигнеич?» И рыбаки говорили: «Что-то Евстигнеич не приходит?» Он появился неожиданно, как и положено появляться герою рассказа. Забрехала собака, послышались шаги, и в дверях появился высокий, нескладный человек в треухе со свисающими ушами, с котомкой и ветхим ружьем. Это и был знаменитый Евстигнеич.

Едва он вошел и сел на скамью, как заговорил и не умолкал все время, пока мы жили с ним.

— В Ворзогорах не то пожар был, дымило очень... Ворзогорские все норовистые, хваткие. Вот ведь тоже жили люди: моря у них не было. Их море купило Подпорожье, что на реке Онеге. У Малошуйки ведь тоже моря не было. Ходили двое наших — Гаврило Бокин да Ивашка Верещагин — торговать море у Каргопольского воеводства. Дали на пять алтын денег больше и перекупили у малошуйских...

Ни в каких летописях это, разумеется, не записано, но прочно хранит предание народная память, и недаром село Нименьга то ли в честь своих героев, то ли по родовым признакам разделяется на две части — Бокино и Верещагино. Видно, не промах были ребята и на язык бойки. Евстигнеич весь в них удался, недаром и фамилия его Бокин.

— Уж не знаю, в кого он такой говорун уродился,— говорила бабушка в деревне,— родители наши были — слова лишнего не скажут...

Евстигнеичу лет пятьдесят, лицо у него неказистое, но добродушное, нос картошкой, голова дыней, немыт, небрит. Зиму и лето он ходит в рваном треухе, который забывает снять и в избе. Так и сидит он на нарах в треухе и в нижней грязной голубой рубахе и крутит махру.

— Колхоз наш сей год укрупнили,— рассказывает он.— Соединили нас с Ворзогорами, дали ихнего председателя, а сельсоветский председатель в Нименьге. Вот и бегают они туда-сюда. Колхозом у нас командует мужик, ему еще просто — сел на коня и приехал, а сельсоветский председатель — жонка, ей на коня несподручно.

— В Малошуйку водку привезли,— без всякой связи продолжает Евстигнеич,— так наш почтарь бегал. Туда пятнадцать верст и назад пятнадцать. За день обернулся...

— Евстигнеич, а ты побежишь? — смеются ребята-рыбаки.

— На вот, выпей,— говорит старый рыбак, протягивая зеленого стекла фасонною бутылку с навинченной красной пробкой.— В бутылке что-то есть.

— На берегу нашел? И мне такие попадались,— говорит Евстигнеич, рассматривая бутылку.

На пробке изображен ключ и написано «Rotterdam». Евстигнеич отвинчивает пробку и пробует воду.

— Вино было,—говорит он, сплевывая,— да с рассолом смешалось.

— Вот бы вино было!

— Принес бы я его вам! — усмехается старый рыбак.

— Нет, Евстигнеич,— кричит кто-то из вошедших во время разговора охотников,— ты лучше скажи, куда ты уток дел?

— Утка камень любит, а у нас камня нет,— совершенно серьезно отвечает Евстигнеич.

— А гусь что любит?

— Гусь чернику любит.

И хотя сказано это всерьез, все покатываются со смеху.

— Евстигнеич, хватит байки сказывать, помогай рыбу чистить,— кричат ребята.

Евстигнеич охотно пособляет — рыбу почистит и птицу потеребит, зато и поест со всеми.

— Ужин, ужин! А ну, ожгу! — кричит от печки Сеня-«сделай сам». В избушках при большой артели всегда находится такой добровольный стряпун, человек добрый и тихий, не любящий сидеть без дела.

Котелок с кипящей ухой ставится на стол. Из котелка вынимается рыба и укладывается рядами на натертую солью доску. Сначала надо съесть уху, а потом — рыбу. Изба наполняется парами обеда, специями, табачным дымом. В воздухе хоть топор вешай, но хорошо!

— Евстигнеич, ты хоть за обедом ничего не говори, дай людям поесть спокойно!

Но Евстигнеич никогда не собирался смешить людей по заказу, просто он такой говорун, и просить его остановиться бесполезно. Он начинает свои рассказы бывалого солдата.

— Пришел я к хозяйке-польке, а у нее целое хозяйство, а мужа нет — вдова...

— Евстигнеич, как же ты с ней объяснялся? — смеясь подковыривает кто-то.

Все смеются, но Евстнгнеич не смущается.

— Что польский, что русский — много общего. Хлеб и по-нашему и по-ихнему одно — хлеб. И продолжает рассказ под общий хохот.

—...Она и говорит: «Оставайся у меня, хозяином будешь. Вот и костюмы от мужа тебе впору...»

— Евстигнеич,— подковыривает тот же молодой рыбак,— в прошлый раз ты говорил, что дальше Кеми не воевал.

— Перебросили меня оттуда под Мурманск, к берегам Норвегии ходил на катере...

— Так ты же в армии хлебопеком был, сам вчера говорил!

И снова все смеются, и вся древняя изба пропитывается заразительными микробами смешинок. А Евстигнсич мелет и мелет весь вечер, без всякой связи, что только в голову пришло.

— Цыган лошадь продавал, хвалил ее, хвалил, все расхвалил, не знает, что еще похвалить, задрал ей хвост и показывает: «Смотри — чисто, как у попа в горнице!»

— Ванька Малахай на пожаре залез на колокольню да от испуга как закричит «пожар!», так его в Ворзлорах слыхали — за четырнадцать верст! Только после этого он голос сорвал.

— За четырнадцать верст? — переспрашивают рыбаки.— Ох-хо-хо!

Евстигнеич — ерник, озорник, балабон, но не сквернослов и попусту непечатного слова не употребит и скверных присказок не любит. Рассказы его солены и забористы, как скоморошьи песни, как добрая половина частушек — в них та въевшаяся вековая народная соль, без которой жизнь в избушке стала бы пресной и нудной. В избушке такой человек — находка, глядишь и вечер пролетел незаметно, и, усмехаясь последней евстигнеичевой байке, все ложатся на нары спать.

Лежат в темноте, попыхивая цигарками, и вдруг кто-нибудь вспомнит что-то особенно забористое из репертуара Евстигнеича и, не выдержав, засмеется здоровым молодецким смехом.

А снаружи разыгралась непогода, черно так, что окна не видно, только стекла дребезжат от резких порывов ветра с дождем — бьются и бьются капли, да ветер гудит и лезет во все щели избушки бог весть какой по счету год...

Люди приезжают, останавливаются, отживут свое, отслушают, отсмеются и уезжают, а Евстигнеич все здесь, до октября, до снега и холодов. И проходит мимо него вся веселая, беспокойная эстафета рыбаков и охотников.

Раз в месяц Григорий Евстигнеич идет в баню. Сын его, Санька, посылается вперед «с упреждением». Скот, который он пасет, в этот день остается без присмотра. Впрочем, он за ним и в иные дни не особенно смотрит. Кони дичают, и в темноте лучше не ходи мимо — кидаются на шум всем табуном, полагая, что идет зверь, и плохо придется, если не сумеешь остановить их криком или на крайний случай выстрелом в небо.

Женка у Евстигнеича глуховатая, ничего толком не слышит, но по привычке ворчит на мужика. Евстигнеич ест холодную картошку с солеными грибами, пьет чай и, покурив раздумчиво, идет в баню.

Баня стоит у реки и топится по-черному — дым выходит прямо из дверей. Внутри тесно, все стены в толстом слое сажи — поворачивайся осторожнее. Баньку Евстигненчу протопили с утра, дым весь вышел, остался жар от раскаленных камней очага. Он ложится на полок и плещет на камни ковшиком воду — поддает парку и уж блаженствует вволю. За целый месяц блаженствует, за все дни, что спал, где попало, что забыл о подушке и подстилке.

Выходит он чистым, белотелым, вкусно пропахшим дымком. Он одевается во все чистое, сидит дома в нижней рубашке и пьет стаканами бражку — сладковатую, желтоватую, хмелящую. Сейчас он неразговорчив: нет его привычных слушателей, а глухой женке не расскажешь, да и зачем ей слушать то, что говорится между мужиками, а детишкам это и подавно ни к чему. Выпив достаточно, оставив немного на опохмелку, он залезает на печь, чтобы не схватить озноб после бани, и, наверное, ни о чем не думает и с чистой совестью засыпает, а если и думает, то о том, как он пойдет завтра обратно, о ребятах, которые живут в избушке и которые уж, конечно, вспоминают его, и, наверное, представляется его глазам все тот же знакомый каждой кочкой берег и морс... И конечно, меньше всего он думает о красоте их, о суровости, о величии, о всем прочем, придуманном, книжном — книг-то он не читал, а просто - море, луг, птицы, ручьи, избушки, просто мир, какой он есть.


^ Море, берег, дорога


Удивительны берега Белого моря! Вы ждете чего-то особенного, величественного, а попадаете на самый обычный луг, низкий и сырой. Стоят стога, пасется скот, блестят болотники — их здесь называют лягами. Но если вы наклонитесь и попробуете воду из ляги, то ощутите горький вкус морской соли. И весь луг здесь просоленный и сено соленое, зато такое скот больше любит.

Идет по берегу дорога. Собственно, это уже не дорога, а следы бывшего тракта с Онеги на Кемь. Прибрежная полоса твердая, чуть в сторону — лес, мох, болота. Некогда тракт содержался в строгом порядке. И сейчас еще сохранились остатки канав вдоль былых обочин, старая наезженная колея, сгнившие мосты через ручьи и речушки. Не стал человек присматривать за дорогой — и природа снова взяла свое, и то, что с таким трудом отвоевано, постепенно размывается, стирается, сглаживается, и там, где когда-то бежали резвые тройки с колокольчиками, теперь стоят лужи морской воды, заплеснутой в шторм, растет красная болотная травка. Море съело дорогу.

По всему морскому берегу, где в большем количестве, где в меньшем, лежат вынесенные прибоем бревна. А у самого леса, в километре от берега, теми же бревнами определяется «штормовая черта»— сюда море заплескивало в самый сильный шторм. Выброшенный морем лес — это так называемая «аварийка». Где-то произошла авария — сорвало запань, и лес раскидало по всему морскому побережью. Запани срывает каждый год, и каждый год гниют на берегу сотни кубометров ценного леса — огромные, не в обхват, комлевые бревна, бруски, тес, шесты, доски. По сбору аварийного леса работают специальные бригады, да разве все соберешь...

В иных местах можно идти километр и больше по «аварийке», как по бревенчатому настилу. Старые бревна вросли в мох, сгнили и крошатся под ногами, но много и хороших, годных, а на дрова — жечь не пережечь. Поморы в лесу дров не заготовляют: их в избытке приносит море. Тоненькие ниточки клюквы оплетают бревна. На сухом, нагретом солнцем дереве ягоды краснеют раньше, они крупнее, чем на кочках, сладковато-кислые, хорошо утоляющие жажду (а у моря не везде сумеешь напиться). Их жалко топтать, и поначалу, как в сказке, «проедаешь» себе дорогу, пока не сведет челюсти, и тогда уже идешь по клюкве, и за тобой тянется алый след.

Море выносит и другие дары. Евстигнеич на Кузручье нашел когда-то две желтые алюминиевые бочки — с какого-то «иностранца» свалились, и вообще Кузручей — место добычливое на «сувениры». Порывшись в кучах сухих водорослей, можно отыскать толстобрюхую фасонную бутыль или стеклянный шар-поплавок, а то неведомо как уцелевшую хрупкую электрическую лампочку «Филиппс» или пустой тюбик парижской шампуни. Море необъятно, но в море не все пропадает.

Морской берег у Нименьги хороший, твердый, удобный для ходьбы, только охота здесь неважная:

места голые, открытые, к птице не подойдешь и не подползешь. Посмотришь на птичьи стаи — высоко летят гомонливые гуси, косяк уток тянется над морем, вдоль берега пронесутся кулики, чайки суматошно кричат — порадуешься, что сколько ни развелось нас, охотников, а живо еще птичье племя.

По морскому берегу ходишь целый день, до боли в глазах всматриваешься в бесконечную даль. Море совсем безлюдно здесь — ни паруса, ни корабля. Редко прочертит горизонт моторка с рыбаками из Онеги. А так все одно — море, небо, птицы. Простор всепоглощающий, в котором тонут, растворяются все звуки — не слышишь, что кричит тебе товарищ. Время летит незаметно...

И есть же такие приятные места на свете, как Кузручей, где находится летняя резиденция Евстигнеича — маленькая, уютная избушка. Чепуха, конечно, какой-то там ручей! А мне почему-то приятно, что он существует, как приятно знать, что есть у тебя знакомый, тихий, незаметный, но добрый человек, и не нужно тебе от него никакой пользы, а просто рад ты видеть его приветливую улыбку. Так и этот Кузручей, которого я звал по-дружески Кузей. В отлив его можно перешагнуть, в прилив это маленькая речушка. А течет она из леса, из Кузозера.

... Я шел по Кузручью к Кузозеру. Сначала деревья были низкие, искривленные морскими ветрами, потом начался обычный северный лес, сузем. Нас было только двое — ручей и я. Ни птиц, ни зверей не попадалось. Ручей был, как живой человек, Кузя, с которым я мысленно разговаривал. Он вилял, огибал огромные «носы», и приходилось переходить его множество раз, сокращая путь. Мне попадались изредка старые полусгнившие, давно заброшенные сенокосные избушки и маленькие стожки — зароды — на крохотных пожнях.

Я не мог объяснить себе, зачем иду на это Кузозеро. Знал же, что никакой дичи там нет, и все же потащился. Будто я озер не видел! Будто я ручьев не видел! Будто я лесных чащ не видел! Все я видел, а вот повлекло все то же чувство узнавания нового.

Так вел он, Кузя, от пожни к пожне, и казалось— вот блеснет его родное озеро. А он все виляет и виляет без конца. Потом путь пересекли идущие в лесу по узкой просеке телефонные столбы — эта линия тянется вдоль всего побережья. За ними начался настоящий медвежий сузем — высокие мрачные ели, вывороченные кокоры, как поднятые медвежьи лапы, а ручей бежит все веселее меж стволов, журчит и обещает что-то близкое. Он стал шире, тише, появились листья кувшинок, но впереди все еще было сумрачно. И вдруг, совершенно неожиданно, не впереди, а сбоку открылось озеро, круглое, как чаша, большое и чистое. На морском берегу был ветер, а здесь ничто не колебало воду, в которой отражались сосны и небо. Конечно, ничего особенного здесь не было, никаких птиц-лебедей, никаких особенных красот, никаких богатств — сколько таких озер с тихими водами, с отражением сосен в воде, и все же оно было нужно мне. Оно приветило своей тишиной, ласковым взглядом, родной русской простотой. Оно было нужно мне как то родное, согревавшее душу, чем только и стоит дорожить. И я подумал: не таков ли и весь северный край? Не тем ли он моему сердцу дорог?

Кузозеро... Я знал, что не увижу тебя больше, что не придется мне уже идти по Кузручью к тебе.

Много в жизни такого, что видишь, слышишь, читаешь единственный раз, и оттого нельзя ничего пропускать мимо и забывать...

Кузозеро было последним пунктом нашего маршрута в то лето. Все увиденное, пережитое вспоминалось потом весь год — и скромное лесное озеро, и то место, где ручей пересек тропку из Нименьги в Малошуйку вдоль телефонных столбов,— и тянуло узнать, что же там дальше, если все идти и идти по берегу...

Нет, нельзя было забыть об открывшейся нам чудесной Помории. И вот через год я снова, на этот раз один, в знакомых местах, продолжаю путь с того места, где его в тот раз кончил. И повествование мое продолжается так же, будто и не было никакого перерыва.

...Вот мой знакомец — Кузручей, а вот тропка в Малошуйку. Пока я отдыхал возле ручья, в глухом безлюдье, появился человек, охотник из Малошуйки. Шел он с моря и присел со мной рядом покурить. Рассказал, что охотился на берегу, но неудачно: одну утку взял, а ночевал в избушке у пастуха.

— У Евстигнеича, что ли? — радуюсь я, что о знакомом услышал.

— У него, у Григория.

— Что ж охота такая плохая?

— Рано еще птице быть. Осенью, вот когда охота, по всему берегу палят, со станции приходят, с Онеги, через каждые сто метров по стрелку.

— А где же охота хорошая?

— В Унежме. Место глухое, дичи полно. Камень там, а утка камень любит. А еще больше гуся.

Мы идем с ним в деревню, он рассказывает, как медведя убил недалеко от села, вот по этой же тропке шел. За разговором и путь до Малошуйки показался недалеким.

На высоком бугре стоит шатровая церковь Николы, памятник первой половины XVII века. Не зря она так поставлена — место высокое, далеко с моря видно. Многим поколениям рыбаков служила церковь ориентиром. Недаром в старых поморских лоциях говорится, как держать курс относительно створа сельских церквей.

Например, о ворзагорских ориентирах в «Спутнике помора» за 1913 год читаем: «Ворзагоры находятся от г. Онеги к западу в 22 вер.; это большая деревня, расположенная на высоком песчаном берегу;

церковь и мельницы этой деревни видны с моря издали и представляют для мореплавателей прекрасный опознавательный пункт в южной части Онежского залива». Много таких «маяков» было по Поморскому берегу, и почти все Николы. Даже поговорка была такая: «От Холмогор до Колы — тридцать три Николы».

Село Малошуйка лежит под горой, укрылось от ветров высокой террасой речного берега. Не так оно просторно раскинулось, как Нименьга, но село пооживленнее — станция рядом, леспромхоз большой, машины часто ездят, много народу ходит.

Евстигнеич, помнится, все насмехался над малошуйскими, будто это и не село, а одно недоразумение. Нет, село хорошее. Видно, старое соперничество сохраняет отголоски с тех времен, когда Нименьга и Малошуйка море делили.

От Малошуйки на Кушереку дорога прошла в стороне от берега. Чудная дорога — черт, говорят, ее строил, не иначе: взял и набросал среди топких моховых болот несколько сосновых гряд. Так и идет дорога лесом вверх вниз по песчаным откосам все восемнадцать километров. А вид с этих горок в ясный день — на десятки километров. Вот море блестит, а вон Ворзагорский мыс синеется, близко кажется, а до него по прямой километров сорок, если не больше.

— Ишь, голомя какая,— говорит возчик Валерка (голомя — это морская даль).

Возит Валерка из Кушереки в Малошуйку молоко и почту. Позвякивают на телеге пустые фляги, лежат холщовые почтовые мешки и железные ящики с надписью «Огнеопасно» — в них фильм, который будут сегодня показывать в сельском клубе.

— Веселые наши места,— продолжает он,— ездить не заскучаешь, в гору — под гору. Как покажется слева чистое озеро, считай — к дому подъезжаем.

^ За третьим озером уже и деревня. Осенью на озерахутки плавают, хорошо...

Телега катится с крутого откоса, так, что дух захватывает, того и гляди опрокинемся, а Валерка и ухом не ведет, только покрикивает на лошадь и улыбается.

Проехали три озера слева, и показалось село, живописно раскинувшееся в низине, а в нем деревянная церковь, тоже XVII века. Села в Поморье все старые, и церкви тоже старые. Но стоит строение, не покосилось. Бревна прочные, сухие, ничто их не берет. Только вот кровля в трапезной прогнила, рухнула в одном месте, сырость, снег — все внутрь попадает.

— Просил я тесу крышу перекрыть,— говорит дедушка Лебедев, который держит ключи от церкви и всем, кому надо, ее показывает,— всего и надо-то кубометр... У нас внутри-то все цело, как в музее, только смотри. Приезжали к нам из Москвы, из Ленинграда. Художники жили, а сей год архитектора. Красота настоящая, а досочек жалеют. Отмахнулся председатель, не до тебя, говорит, а мне что надо— восемьдесят пятый годок пошел, надо, чтоб красота людям осталась.

Церковь, которую охраняет дед, внутри светлая, звучная, двуххрамовая — вверху летний храм, внизу зимний, с печью. Сохранилось в ней все убранство, иконы, серебряные оклады — в самом деле, как музей.

— Наверное, богатая у вас деревня была, какое в церкви убранство-то?

— Так ведь кто как жил,— рассказывает старик.— Были богатые, а мне с детства, как родители умерли, пришлось в батраках на чужих работать. Потом в рекруты забрали. Да вышла у меня в армии провинность — очень я выпить любил да по девкам ходить прогулял однажды, на службу вовремя не явился. Тогда японская война началась, я и попросился туда добровольцем вместо наказания. Ранили меня там, до сих пор ихнюю пулю ношу в себе. Ранение-то мне помогло. Из армии меня уволили и еще за ранение выдали способие. Хоть и не велики деньги, а я себе на них домик кое-какой построил, женился. Шестьдесят лет со старухой прожил, прошлый год она померла. Сын у нас был, на войне убили, внук от него остался, в Ленинграде живет. Зовет к себе, как же, да уж я говорю, где родился. там и помру.

Но крепкий еще дед. Росту он, как все поморы, отнюдь не богатырского, скорее среднего, по сбит плотно, прочно. Поморы — народ просолившийся, насквозь ветрами продутый, оттого и долголетний. Немало в деревнях таких стариков, как Лебедев, встретишь и всегда интересно с ними поговорить, о многом они порасскажут, эти поморские деды...


^ Деревушка среди трех скал



Из Кушереки дорога ведет на Унежму.

— Глушь там, наверное? — спрашиваешь у кушереченцев.

— Какая глушь! Живут они там как на курорте. Море у них под огородами, рыбы полно, покосы хорошие, молоко есть, туда люди отдыхать ездят.

В этих словах зависть кушереченцев к унежемцам:

сами-то они считаются поморами, а море не часто видят — пройди-ка к нему километров пять по дороге, раз
еще рефераты
Еще работы по разное