Реферат: Жан Бодрийяр «Симулякры и симуляции»
Жан Бодрийяр
«Симулякры и симуляции»
ПРЕЦЕССИЯ СИМУЛЯКРОВ
Симулякр - это вовсе не то, что скрывает собой истину, - это истина, скрывающая, что ее нет. Симулякр есть истина.
Экклезиаст
Даже если бы мы могли использовать как наилучшую аллегорию симуляции фантастический рассказ Борхеса, в котором имперские картографы составляют настолько детальную карту, что она, в конце концов, покрывает точно всю территорию (однако с упадком Империи эта карта начинает понемногу трепаться и распадается, и лишь несколько клочьев еще виднеется в пустынях — метафизическая красота разрушенной абстракции, соизмеримой с масштабами претенциозности Империи, абстракции, которая разлагается как мертвое тело и обращается в прах, - так и копия, подвергшаяся искусственному старению, в конце концов, начинает восприниматься как реальность), — все равно эта история для нас уже в прошлом и содержит в себе лишь скромную обворожительность симулякров второго порядка.
Абстракция сегодня — это не абстракция карты, копии, зеркала или концепта. Симуляция — это уже не симуляция территории, референтного сущего, субстанции. Она — порождение моделей, реального без первопричины и без реальности: гиперреального. Территория больше ни предшествует карте, ни живет дольше нее. Отныне карта предшествует территории — прецессия симулякров, — именно она порождает территорию, и если вернуться к нашему фантастическому рассказу, то теперь клочья территории медленно тлели бы на пространстве карты. То здесь, то там остатки реального, а не карты, продолжали бы существовать в пустынях, которые перестали принадлежать Империи, а стали нашей пустыней. Пустыней самой реальности.
На самом деле даже в перевернутом виде рассказ Борхеса не пригоден для использования. Остается, наверное, лишь аллегория об Империи. Ведь современные симуляторы прибегают к такому же империализму, когда стараются совместить реальное — все реальное — со своими моделями симуляции. Однако речь уже не о карте и не о территории. Исчезло самое главное: суверенное различие между одним и другим, что предоставляло очарование абстракции. Ведь именно различие создает поэзию карты и обворожительность территории, магию концепта и обаяние реального. Эта мнимость репрезентации, которая достигает наивысшей точки и вместе с тем падает в пропасть в сумасшедшем проекте картографов достичь идеальной ровнообъемности карты и территории, исчезает в симуляции — действие которой ядерное и генетическое, а отнюдь не зеркальное и дискурсивное. Исчезает целая метафизика.
Нет больше ни сущности и явления, ни реального и его концепта. Нет больше воображаемой ровнообъемности: измерением симуляции становится генетическая миниатюризация. Реальное производится, начиная с миниатюрнейших клеточек, матриц и запоминающих устройств, с моделей управления - и может быть воспроизведено несметное количество раз. Оно не обязано более быть рациональным, поскольку оно больше не соизмеряется с некоей, идеальной или негативной, инстанцией. Оно только операционально. Фактически, это уже больше и не реальное, поскольку его больше не обволакивает никакое воображаемое. Это гиперреальное, синтетический продукт, излучаемый комбинаторными моделями в безвоздушное гиперпространство. В этом переходе в пространство, искривленность которого не совпадает ни с искривленностью реального, ни с искривленностью истины, эра симуляции приоткрывается через ликвидацию всех референтов — хуже того: через искусственное воскресение их в системах знаков, материале еще более податливом, чем смысл, поскольку симулякр предлагает себя всяческим системам эквивалентности, всяческим бинарным оппозициям, всяческой комбинаторной алгебре. Речь идет уже ни об имитации, ни о дублировании, ни даже о пародии. Речь идет о субституции, замене реального знаками реального, то есть об операции по предупреждению любого реального процесса с помощью его оперативной копии, метастабильного механизма образов, запрограммированного и безупречного, который предоставляет все знаки реального и предупреждает все его неожиданные повороты. Больше никогда реальное не будет иметь возможности проявить себя - в этом состоит жизненная функция модели в системе смерти или, вернее, в системе заблаговременного воскрешения, которое больше не оставляет никакого шанса даже событию смерти. Отныне гиперреальное находится под прикрытием воображаемого и всего того, что отличает реальное от воображаемого, оставляя место лишь орбитальной циркуляции моделей и симулированному порождению различий.
^ Божественная ирреферентность образов
Прибегать к диссимуляции — это изображать, что ты не имеешь того, что у тебя есть. Симулировать — это изображать, что у тебя есть то, чего ты не имеешь. Одно отсылает к наличию, другое — к отсутствию. И дело более сложное, ведь симулировать не означает изображать: "Тот, кто изображает болезнь, может просто лечь в кровать и убеждать, что он больной. Тот, кто симулирует болезнь, находит у себя ее отдельные симптомы" (Литтре). Итак, притворство, или диссимуляция, оставляют нетронутым принцип реальности: разница всегда понятна, она лишь скрыта. Симуляция же ставит под сомнение различие между "истинным" и "ошибочным", между "реальным" и "воображаемым".
Больной или не больной симулянт, который демонстрирует "истинные" симптомы? Объективно его нельзя считать ни больным, ни не больным. Психология и медицина останавливаются здесь перед истинностью болезни, которую с этих пор невозможно установить. Ведь если можно "выработать" любой симптом, который не может больше восприниматься как естественное явление, то тогда любую болезнь можно рассматривать как такую, которую можно симулировать и которую симулируют, и медицина теряет свой смысл, поскольку она умеет лечить лишь те болезни, которые есть "истинные" по своим объективным причинам. Психосоматика подозрительно крутится на границе принципа болезни. Что касается психоанализа, то он отсылает симптом органического порядка к порядку бессознательного: последнее снова полагает "истинным", более истинным, чем первое, — но почему симуляция должна была бы остановиться перед дверями бессознательного? Почему "работу" бессознательного нельзя было бы "продуцировать" таким же образом, как любой симптом классической медицины? Так уже происходит со сновидениями.
Конечно, психиатр претендует на то, что "для каждой формы психического отчуждения существует особый порядок развертывания симптомов, который неизвестен симулянту и отсутствие которого не сможет ввести в заблуждение врача-психиатра". Это утверждение (датированное 1865 г.) необходимо, лишь бы любой ценой спасти принцип конкретной истины и избежать вопроса, который ставит симуляция, — а именно относительно того, что истина, референция, объективная причина перестали существовать. Что может сделать врач с тем, что колеблется на границе болезни, на границе здоровья, с дублированием болезни в дискурсе, который больше ни истинный, ни ошибочный? Что может сделать психоанализ с дублированием дискурса бессознательного в дискурсе симуляции, который нельзя больше разоблачить, ведь он тоже не ошибочный?
Что может сделать с симулянтами армия? По обыкновению она разоблачает их и наказывает, исходя из четкого принципа идентификации. Сегодня она может освободить из своих рядов очень ловкого симулянта точно так же, как "истинного" гомосексуалиста, сердечника или сумасшедшего. Даже военная психология избегает картезианской четкости и не решается проводить различие между ложным и истинным, между симптомом "произведенным" и аутентичным симптомом. "Если он так хорошо изображает сумасшедшего, то это потому, что он такой и есть". И здесь не скажешь, что она ошибается: в этом смысле все сумасшедшие симулируют, и это отсутствие различия является наихудшей разновидностью подрывной деятельности. Именно против этого отсутствия различий и восстает классический ум, вооруженный всеми своими категориями. Но это то, что заставляет его сегодня снова погружаться в поиски истины.
После медицины и армии, любимыми территориями симуляции, исследование ведет нас к религии и божественному симулякру: "Я запретил в храмах всяческие симулякры, ведь божество, которое одухотворяет природу, не может иметь изображения". Как раз может. Но чем становится божество, когда предстает в иконах, когда множится в симулякрах? Остается ли оно высшей инстанцией, лишь условно запечатленной в образах наглядного богословия? Или исчезает в симулякрах, которые сами являют свой блеск и свою силу, которые зачаровывает, — наглядность икон заменяет при этом чистую и сверхчувственную Идею Бога? Именно этого боялись иконоборцы, чей тысячелетний спор продолжается и сегодня. Именно из предчувствия этой всесильности симулякров, этой способности их стирать Бога из сознания людей и этой разрушительной, убийственной истины, которую они собой заявляют, — что, в сущности, Бога никогда не было, что всегда существовал лишь его симулякр и даже, что Бог сам всегда был лишь своим собственным симулякром, — и происходила та злость, с которой они уничтожали иконы. Если бы они могли знать, что изображения лишь скрывают или маскируют платоновскую Идею Бога, причин для уничтожения не существовало бы. Можно жить идеей искаженной истины. И их метафизическое отчаяние происходило из идеи, что иконы вообще ничего не скрывают, что в целом они не образа, которые изменяются сами под действием оригинала, а целиком завершенные симулякры, которые вечно сияют своими собственными чарами. Таким образом, необходимо любой ценой отвергнуть эту смерть божественной референции.
Мы видим, что иконоборцы, которых обвиняют в пренебрежении и отрицании образов, принадлежали к тем, кто справедливо оценивал их, в отличие от иконнопоклонников, которые видели в них лишь изображение и удовлетворялись тем, что поклонялись такому филигранному Богу. Можно, однако, размышлять в обратном направлении, тогда иконопоклонники были наиболее современными и наиболее отважными умами, ведь они под видом проявления Бога в зеркале образов уже разыгрывали его смерть и его исчезновение в его же грандиозных репрезентациях (о которых они, возможно, знали, что те больше ничего не репрезентуют, что они являются чистой игрой, однако именно в этом и состояла большая игра — было известно также, что развенчивать образы опасно, ведь они скрывают, что за ними ничего нет).
Таков был подход иезуитов, которые строили свою политику на виртуальном исчезновении Бога и на светском и зрелищном манипулировании сознанием людей, — рассеяние Бога в большом явлении власти — конец трансцендентности, которая служит отныне лишь алиби для стратегии, абсолютно свободной от влияний и знаков. За пышным барокко образов прячется "серый кардинал" политики.
Целью, следовательно, всегда будет смертоносная сила образов, смертоносная для реального, смертоносная для собственной модели их, как могли быть смертоносными для божественной идентичности византийские иконы. Этой смертоносной силе противостоит сила репрезентаций как диалектическая сила, очевидная и понятная посредством Реального. Вся западная вера и праведность стали ставкой в этом пари на репрезентацию: что способно открыть глубину смысла знака, что способно обменять знак на смысл и что является ручательством этого обмена — конечно ж, Бог. Но если самого Бога можно симулировать, то есть свести к знакам, то в чем предмет веры? И тогда вся система теряет вес, она сама становится не более чем исполинским симулякром — не ирреальным, а симулякром, то есть тем, что уже никогда не обменивается на реальное, а обменивается на самое себя, в непрерывном круговороте без референции и предела.
Такова симуляция в своем противопоставлении репрезентации. Репрезентация исходит из принципа эквивалентности знака и реального (даже если эта эквивалентность утопическая, она является фундаментальной аксиомой). Симуляция, наоборот, исходит из утопии принципа эквивалентности, из решительного отрицания знака как ценности, из знака как реверсии и умерщвления всякой референции. В то время как репрезентация старается абсорбировать симуляцию, интерпретируя ее как ошибочную репрезентацию, симуляция охватывает все строение репрезентации, которая сама становится симулякром.
Таковы последовательные фазы развития образа: он является отображением некоей фундаментальной реальности; он маскирует и искажает фундаментальную реальность; он маскирует отсутствие фундаментальной реальности; он вообще не имеет отношения к какой бы то ни было реальности, являясь своим собственным симулякром.
В первом случае образ является положительной видимостью — репрезентация принадлежит к порядку таинства. Во втором он является отрицательной видимостью — порядка порчи. В третьем он играет роль видимости — и принадлежит к порядку колдовства. В четвертом случае он принадлежит отнюдь не к порядку видимости, но к симуляции.
Переход от знаков, которые что-то скрывают, к знакам, которые скрывают, что ничего нет, обозначает решительный поворот. Если первые отсылают к теологии истины и тайны (к которой еще принадлежит идеология), то вторые возвещают эру симулякров и симуляции, когда уже не существует Бога, чтобы распознать своих, и Страшного суда, чтобы отделить ошибочное от истинного, реальное от его искусственного воскресения, потому что все уже умерло и воскрешено заранее.
Когда реальное больше не является тем, чем оно было, ностальгия присваивает себе все его значение. Непомерное раздувание мифов об истоках и знаках реальности. Непомерное раздувание вторичной истины, объективности и аутентичности. Эскалация истинного, пережитого, воскрешение образного там, где исчезли предмет и субстанция. Неистовое производство реального и референтного, параллельное и превосходящее безумие материального производства: такова симуляция в касающейся нас фазе - стратегия реального, неореального и гиперреального, повсеместно дублируемая стратегией удержания.
^ Рамсес, или Воскрешение в розовом
Этнология прикоснулась к своей парадоксальной смерти в тот день 1971 года, когда правительство Филлипин решило вернуть к первозданности, туда, где до них не доберутся колонизаторы, туристы и этнологи, несколько десятков тасадаев, которых незадолго до этого нашли в дебрях джунглей, где они прожили восемь столетий без каких-либо контактов с остальным человечеством. Это было сделано по инициативе самих антропологов, которые видели, как при контакте с ними туземцы сразу как бы «рассыпались», словно мумия на свежем воздухе.
Для того чтобы жила этнология, необходимо чтобы умер ее объект, который, умирая, мстит за то, что его "открыли", и своей смертью бросает вызов науке, которая пытается овладеть им.
Разве не живет любая наука на этом парадоксальном склоне, на который ее обрекает исчезновение ее объекта в самом его восприятии, и безжалостная реверсия, которую она получает со стороны мертвого объекта? Подобно Орфею, она постоянно оборачивается слишком рано, и подобно тому, как это было с Эвридикой, ее объект снова низвергается в Ад.
Именно от этого дьявольского парадокса хотели уберечь себя этнологи, снова создавая вокруг тасадаев границу безопасности в виде девственного леса. Никто более не будет их беспокоить: рудник с золотоносной жилой закрыт. Наука теряет на этом целый капитал, но объект остается неповрежденным, потерянным для нее, но нетронутым в своей "девственности". Речь идет не о жертве (наука никогда не жертвует, она всегда смертоносна), а о симулированной жертве ее объекта с целью спасения ее принципа реальности. Тасадай, замороженный в своей природной естественности, будет служить ей абсолютным алиби, вечной гарантией. Тут берет свое начало бесконечная антиэтнология, разнообразными свидетельствами которой являются Жолен, Кастанеда, Клястр. Как бы там ни было, но логическая эволюция науки состоит во все большем отдалении от своего объекта, пока она не начинает обходиться без него вовсе: ее автономность становится от этого еще более фантастичной, она достигает своей чистой формы.
Вот так сосланный в резервации индеец, в своем стеклянном гробу девственного леса, снова становится симулятивной моделью всех возможных индейцев времен до этнологии. Благодаря такой модели этнология позволяет себе роскошь воплощаться вне своих границ, в "грубой" действительности этих индейцев, заново выдуманных ею вверх-ногами, - Дикарей, которые благодаря этнологии остаются Дикарями: какой зеркальный поворот, какой триумф науки, которая, как казалось, была обречена истреблять их!
Конечно же, такие Дикари — это посмертные создания: замороженные, доведенные до сверхнизких температур, стерилизованные, защищенные от смерти, они стали референтными симулякрами, и сама наука стала чистой симуляцией. То же самое происходит в Крезо, в пределах экологического музея, где на месте событий музеефицировали как "исторических" свидетелей своей эпохи целые рабочие кварталы, действующие металлургические зоны, сразу целую культуру, в том числе мужчин, женщин, детей — вместе с их жестами, манерой разговаривать, обычаями, - при жизни превращенных в окаменелости, как на старой фотографии. Музей, вместо того, чтобы быть очерченным как геометрический пункт, теперь всюду — как еще одно жизненное измерение. Так и этнология, вместо того, чтобы ограничить себя как предметную науку, теперь, освободившись от своего предмета, будет распространяться на все живое и будет становиться невидимой, как вездесущее четвертое измерение - измерение симулякра. Мы все тасадаи — индейцы, которые вновь стали тем, чем они были, тем, во что их, по сути, превратила этнология, - индейцы-симулякры, которые наконец провозглашают универсальную истину этнологии.
Мы все прошли живьем через спектральный свет этнологии, или антиэтнологии, которая есть лишь чистая форма триумфальной этнологии, под знаком мертвых отличий — и воскрешения отличий. Поэтому очень наивно искать этнологию среди Дикарей или где-то в странах "третьего мира" - она здесь, повсюду, в метрополиях, среди белых людей, в целом мире — каталогизированном, проанализированном, а затем искусственно возрожденном в образе реального — в мире симуляции, иллюзии истины, шантажа реального, убийства любой символической формы и ее истеричной исторической ретроспекции — убийства, за которое первыми (положение обязывает) заплатили Дикари, но которое уже давно распространилось на все западные общества.
И вместе с тем этнология дает нам свой единственный и последний урок, секрет, который убивает ее (и который Дикари знают гораздо лучше ее): месть мертвых.
Ограничение объекта науки тождественно ограничению сумасшедших и мертвых. Точно так же, как целый социум неизлечимо заражен этим зеркалом безумия, которое он сам себе соорудил, так и наука может лишь умереть, заразившись смертью этого самого объекта, который является ее обращенным зеркалом. Снаружи она овладевает им, но в глубине это он проникает в нее, в какой-то неосознанной реверсии, давая лишь мертвые и повторяющиеся ответы на мертвые и повторяющиеся вопросы.
Ничего не меняется ни когда социум разбивает зеркало безумия (уничтожает приюты, возвращает права безумным и т.п.), ни когда наука, как кажется, разбивает зеркало своей объективности (уничтожается перед своим объектом, как у Кастанеды, и т.д.) и склоняется перед "отличиями". На смену форме замыкания приходит форма средства, которое не поддается вычислению, преломленного и умноженного. По мере того, как этнология разрушается как классический институт, она перерождается в антиэтнологию, чьей задачей является инъецировать повсюду псевдо-различие, псевдо-Дикаря, чтобы скрыть, что именно этот, наш мир стал на свой манер дикарским, то есть разоренным различием и смертью.
Таким же образом, под предлогом спасения оригинала, посетителям запретили доступ к Гротам Ласко, но на расстоянии пятиста метров построили их точную копию, чтобы все могли увидеть их (вы бросаете взгляд сквозь глазок на настоящий грот, потом посещаете воссозданную копию комплекса). Возможно, что само воспоминание об оригинальных Гротах постепенно исчезнет из сознания будущих поколений, и тогда отличий не будет: дублирования достаточно, чтобы оба объекта были причислены к поддельным.
Вот так же наука и техника не так давно мобилизировалась, чтобы спасти мумию Рамсеса II, которая несколько десятилетий гнила в запасниках музея. Запад охватила паника при мысли, что он не сможет спасти то, что символический порядок смог сберечь на протяжении сорока столетий, вдали от людского взора и света. Рамсес ничего не значит для нас, только его мумия не имеет цены, поскольку она — гарант того, что накопление имеет хоть какой-то смысл. Вся наша линейная и накопительная культура исчезает, если мы не сможем создавать запасы прошлого у всех на глазах. Для этого нужно извлечь фараонов из их гробниц, а мумии — из их безмолвия. Для этой цели необходимо эксгумировать их и отдать им воинские почести. Они одновременно являются добычей науки и червей. Один лишь абсолютный секрет наделял их этой тысячелетней силой — господство над гниением, которое означало власть над полным циклом обменов со смертью. Мы способны ныне лишь на то, чтобы поставить науку на службу восстановления мумии, то есть на то, чтобы восстановить видимый порядок, тогда же как бальзамирование было символическим обрядом, стремлением увековечить сокрытое измерение.
Нам нужно зримое прошлое, зримый континуум, зримый миф о происхождении, которые будут успокаивать нас относительно нашего конца. Потому что в глубине души мы никогда не верили в них. Отсюда и эта историческая сцена приема мумии в аэропорту Орли. Почему? Потому что Рамсес был великим деспотом и полководцем? Конечно. Но прежде всего, потому, что наша культура грезит об этой мертвой силе, которую она стремится аннексировать, о порядке, который не имел бы с ней ничего общего, и она грезит им, потому что уничтожила его, эксгумировав как собственное прошлое.
Мы очарованы Рамсесом, как христиане эпохи Возрождения были очарованы американскими индейцами, этими (человеческими?) созданиями, которые никогда не знали Слова Христова. Поэтому был в начале колонизации момент оцепенения и растерянности перед самой возможностью избежать всеобщего закона Евангелия. Тогда следовало выбирать одно из двух: либо признать, что этот закон не универсален, либо уничтожить индейцев, чтобы стереть доказательства. Как правило, удовлетворялись тем, что обращали их в свою веру, но даже просто обнаружения индейцев в дальнейшем было достаточно для их постепенного уничтожения.
Вот так, достаточно будет эксгумировать Рамсеса, чтобы уничтожить его через музеефикацию. Поскольку мумии гниют не из-за червей: они умирают из-за изъятия из неспешного порядка символического, властелина гниения и смерти, и перехода к порядку истории, науки и музея — нашему порядку, который больше не властен ни над чем и способен лишь обрекать то, что предшествовало ему, на гниение и смерть и пытаться потом воскресить его с помощью науки. Непоправимое насилие ко всем тайнам, насилие со стороны цивилизации без тайн, ненависть целой цивилизации к своим собственным основам.
Как этнология, которая делает вид, что отказывается от своего объекта, чтобы лучше закрепить свою чистую форму, так и демузеефикация еще лишь одна спираль искусственности. Свидетель - монастырь Сен-Мишель де Кукса, который за огромные деньги будет возвращен на родину из Клойстерса в Нью-Йорке и снова установлен на "изначальном месте". И все собрались энергично аплодировать этому возвращению (как "экспериментальной операции отвоевывания тротуаров" на Елисейских полях!). Но если экспорт капителей действительно был актом своеволия, и если Клойстерс в Нью-Йорке все-таки является искусственной мозаикой всех культур (в соответствии с логикой капиталистической централизации ценностей), обратный вывоз к изначальным местам, в свою очередь, еще более искусственный: это абсолютный симулякр, который догнал "реальность", совершив полный оборот.
Монастырь должен был остаться в Нью-Йорке в симулированной атмосфере, которая, по крайней мере, никого не вводила в заблуждение. Возвращение его на родину — лишь еще одна уловка, чтобы создать впечатление, как будто ничего этого не было, и тешить себя ретроспективной иллюзией.
Таким же образом американцы восхваляют себя за то, что довели численность индейцев до той, какой она была до завоевания. Мы все стираем и начинаем сначала. Они даже хвалятся, что достигнут большего и превзойдут начальную цифру. Это будет доказательством превосходства цивилизации: она породит больше индейцев, чем они сами способны были себе позволить. (За хмурой иронией, это перепроизводство есть еще один способ их уничтожения: поскольку индейская культура, как любая племенная культура, основывается на ограниченности группы и отказе от какого-либо "неограниченного" роста, как мы это видим в Иши. Поэтому в их демографическом "продвижении" скрывается еще один шаг к символическому уничтожению.)
Так и мы все живем в мире, поразительно похожем на оригинальный — вещи в нем продублированы по своему собственному сценарию. Но это удвоение не означает, как это было традиционно, неизбежность их смерти — они уже очищены от своей смерти, и даже стали лучше, чем при жизни: более яркие, более настоящие, чем их оригиналы, словно лица в похоронных бюро.
^ Гиперреальное и воображаемое
Диснейленд — прекрасная модель для всех запутанных порядков симулякров. Это прежде всего игра иллюзии и воображения: Пираты, Пограничная территория, Мир будущего и т.п. Этот воображаемый мир, как считают, должен обеспечить успех действа. Но намного больше, без сомнения, толпу привлекает социальный микрокосм, религиозное, миниатюризированное наслаждение от реальной Америки, ее тягот и радостей.
Кто-то еще только паркуется на автостоянке, кто-то стоит в очереди, а кто-то уже выходит. Единая фантасмагория в этом воображаемом мире — это фантасмагория нежности и тепла, присущего толпе, и фантасмагория достаточного и чрезмерного количества гаджетов, необходимых для создания многочисленных эффектов. Контраст с абсолютным одиночеством автостоянки - истинного концентрационного лагеря - является полным. Или скорее так: внутри — целый арсенал гаджетов, которые, как магниты притягивают толпу в разнонаправленных потоках; снаружи - одиночество, направленное к одной игрушке: автомобилю. По невероятной случайности (что без сомнения, является следствием магии, присущей этому миру) этот быстрозамороженный детский мир, как оказывается, был задуман и воплощен в жизнь человеком, который сам находится сегодня в замороженном состоянии и ожидает своего воскрешения при температуре ниже 180 градусов Цельсия: Уолтом Диснеем.
Вот так повсюду в Диснейленде проступает объективный профиль Америки — вплоть до морфологии индивидуальности и толпы. Миниатюра и комиксы служат тут для возвышения всех ценностей. Забальзамированных и умиротворенных. Отсюда возможность (которой очень хорошо воспользовался Л. Марен в "Утопических пространственных играх") идеологического анализа Диснейленда: это дайджест американского образа жизни, панегирик американских ценностей, идеализированное перегруппировка противоречивой реальности. Все правильно. Но за этим кроется другое, и сам "идеологический" сюжет служит прикрытием симуляции третьего порядка: Диснейленд существует для того, чтобы скрыть, что Диснейлендом на самом деле является "реальная" страна — вся "реальная" Америка (примерно так, как тюрьмы служат для того, чтобы скрыть, что все социальное, благодаря своей банальной вездесущности, является тюрьмой). Диснейленд представляют как воображаемое, лишь бы заставить нас поверить, что все остальное является реальным, тогда же как весь Лос-Анджелес и Америка, которые окружают его, уже более не реальны, но принадлежат к порядку гиперреального и симуляции. Речь идет уже не о ложной репре¬зентации реальности (идеологии), а о том, чтобы скрыть, что реальное больше не является реальным, и таким образом спасти принцип реальности.
Иллюзорность Диснейленда не является ни истинной, ни ложной — это сдерживающий механизм, призванный для того, чтобы омолодить фикцию реального в противоположном лагере. Отсюда идиотизм этого воображаемого, его инфантильное вырождение. Этот мир претендует на то, чтобы быть детским, лишь бы убедить, что взрослые находятся в другом месте - в "реальном" мире, - и скрыть, что настоящая инфантильность повсюду, и это инфантильность самих взрослых, которые приходят сюда проиграться в детей, чтобы ввести самих себя в заблуждение относительно своей реальной инфантильности.
А в общем, Диснейленд не уникален. Заколдованное Село, Волшебная гора, Морской мир: Лос-Анджелес находится в окружении эдаких станций воображения, которые обеспечивают реальным, энергией реального город, чья тайна как раз состоит в том, что отныне он — лишь сеть непрерывной ирреальной циркуляции — город сказочных масштабов, но без пространства и без пропорций. Также как и обычным и атомным электростанциям, так же, как киностудии, этому городу, который отныне является гиперсценарием и вечной киноплощадкой, необходимо это старое воображаемое — как симпатическая нервная система, созданная из детских комплексов и тому подобных фантазмов.
Диснейленд: пространство регенерации воображаемого, подобен размещенным в других местах, и даже в нем самом, заводам по переработке отходов. Сегодня повсюду необходимо перерабатывать отходы для их повторного использования, а мечты, фантазмы, воображаемое (историческое, сказочное, легендарное) детей и взрослых - и являются отходами, первыми ужасно токсичными испражнениями гиперреальной цивилизации. На ментальном уровне, Диснейленд является прототипом этой новой функции. Но той же цели утилизации служат и все сексуальные, психические и соматические институции, на которые богата Калифорния. Люди больше не смотрят друг на друга - для этого существуют культурные и социальные институции. Они больше не прикасаются друг к другу, но существует контактотерапия. Они больше не ходят, но занимаются оздоровляющим бегом и т.д. Всюду восстанавливают утраченные способности, или деградировавшее тело, или потерянную социализацию, или утраченный вкус еды.
Снова изобретают нужду, аскетизм, исчезнувшую грубую естественность: натуральную еду, здоровую еду, йогу. Подтверждается, но уже на ином уровне, идея Маршалла Салинза, по которой бедность порождает не природа, а рыночная экономика: тут, на передовых рубежах триумфальной рыночной экономики, снова выдумывается нищета/знак, нищета/симулякр, симуляция поведения слаборазвитого человека (включая принятие марксистских тезисов) – для того, чтобы прикрываясь экологией, энергетическим кризисом и критикой капитала, добавить последний эзотерический венчик к триумфу эзотерической культуры. Но возможно, что ментальная катастрофа, имплозия и ментальная инволюция ждут систему такого рода, видимыми знаками которых, похоже, и является это дикое ожирение или невероятное сосуществование самых причудливых теорий и практик, которые соответствуют неправдоподобной коалиции роскоши, райского блаженства и денег с невероятной материализацией роскошной жизни и неразрешимыми противоречиями.
^ Политическое колдовство
Уотергейт. Тот же сценарий, что и в Диснейленде (эффект воображаемого, которое скрывает, что реальности уже нет по обе стороны искусственного периметра): только здесь эффект скандала, который скрывает, что не существует никакого различия между фактами и их изобличением (и у людей с ЦРУ, и у журналистов Washington Post идентичные методы). Та же операция, направленная на регенерацию (через скандал морального и политического принципа, через воображаемое) погибающего принципа реальности.
Разоблачение скандала — это всегда дань уважения закону. И Уотергейт достиг особого успеха в навязывании идеи, что Уотергейт был скандалом — в этом значении это была удивительная операция по интоксикации. Хорошая доза реинвестиции политической морали в мировом масштабе. Можно было бы сказать вместе с Бурдье: "Сущность любого соотношения сил в том, что оно скрывает себя как таковое, и что оно приобретает полную силу лишь потому, что оно скрывает себя как таковое", понимая это так: капитал, лишенный морали и укоров совести, может функционировать, лишь прячась за моральной надстройкой, и тот, кто возрождает эту общественную мораль (через возмущения, обличение т.д.) - невольно работает капиталу на руку. Как журналисты Washington Post.
Когда Бурдье произносит свою политическую формулу, подразумевая под "соотношением сил" истину капиталистического господства и осуждает это соотношение сил – он находится на той самой детерминистской и моралистической позиции, что и журналисты Washington Post, разоблачившие Уотергейтский скандал. Он выполняет ту же работу по очищению и возрождению морального порядка, порядка истины, в котором рождается истинное символическое насилие социального порядка, гораздо более глубокого, чем все соотношения сил, которые являются для него лишь подвижным и индифферентным контуром в моральном и политическом сознании людей.
Все, что требует от нас капитал, - это воспринимать его как нечто рациональное или бороться с ним во имя рациональности, воспринимать его как нечто моральное, или бороться с ним во имя нравственности. Это же можно рассмотреть в ином ключе: раньше пытались скрывать скандал — сегодня же пытаются скрывать, что это не скандал.
Уотергейт - не скандал: вот что необходимо сказать любой ценой, ведь именно это все и стараются скрыть — это притворство, маскирующее укрепление нравственности, моральной паники по мере приближения к примитивной сцене (инсценировке) капитала: его взрывная жестокость, его непостижимая кровожадность, его фундаментальная аморальность - вот что скандальное, неприемлемое для системы моральной и экономической эквивалентности, которая является аксиомой левой мысли от времен Просвещения и до коммунизма. Этой мысли приписывают соглашение с капиталом, но ему абсолютно это безразлично: он – чудовищная система без всяких принципов, и точка. Это "просвещенная" мысль старается контролировать его, устанавливая для него правила. И все упреки, которые заменяют революционную мысль, сводятся сегодня к обвинению капитала в том, что он не соблюдается правил игры. "Власть несправедлива, ее правосудие — это классовое правосудие, капитал эксплуатирует нас, и т.д.", — как будто капитал был связан соглашением с обществом, которым он управляет. Это левые протягивают капиталу зеркало эквивалентности, надеясь, что он образумится и заинтересуется этой фантасмагорией общественного соглашения и будет выполнять свои обязательства перед всем обществом (заодно отпадает потребность в революции: достаточно чтобы капитал приспособился к рациональной формуле обмена).
Капитал никогда не был связан соглашением с обществом, над которым он властвует. Капитал – это колдовство общественных отношений, он - вызов обществу, и вызов этот должен приниматься как таковой. Капитал – это не скандал, который надо разоблачать согласно моральной или экономической рациональности, он – вызов, который надо принять согласно символическому закону.
^ Обратная сторона ленты Мебиуса
Итак, Уотергейт был лишь ловушкой, устроенной системой для своих противников — симуляцией скандала в регенерационных целях. Это воплощено в фильме персонажем "Глубокой Глотки", о котором говорили, что он тайный советник республиканцев, манипулировавший левыми журналистами с целью избавиться от Никсона, — почему бы и нет? Все гипотезы возможны, однако эта лишняя: левые очень хорошо сами, непроизвольно, выполняют работу правых. Впрочем, было бы наивно видеть в этом самоотверженную добросовестность. Ведь манипулирование является шаткой казуальностью, в которой позитив и негатив порождают и перекрывают друг друга, казуальностью, в которой больше нет ни актива, ни пассива. Именн
еще рефераты
Еще работы по разное
Реферат по разное
1. Человек и болезнь
17 Сентября 2013
Реферат по разное
Эрнст Кречмер
17 Сентября 2013
Реферат по разное
Факс: 277-53-92
17 Сентября 2013
Реферат по разное
Информация о зарегистрированных кандидатах в депутаты Собрания Новоузенского муниципального района четвертого созыва Одномандатный избирательный округ №1
17 Сентября 2013