Реферат: Русское мировоззрение в поэзии и прозе М. Ю. Лермонтова


Глава 7. Русское мировоззрение в поэзии и прозе М.Ю. Лермонтова.


А. И. Герцен писал: «Ничто не может с большей наглядностью свидетельствовать о перемене, произошедшей в умах с 1825 г., чем сравнение Пушкина с Лермонтовым. Пушкин, часто недовольный и печальный, оскорбленный и полный негодования, все же готов заключить мир… Лермонтов же так свыкся с отчаянием и враждебностью, что не только не искал выхода, но и не видел возможности борьбы или соглашения. Лермонтов никогда не знал надежды, он не жертвовал собой, ибо ничто не требовало этого самопожертвования. Он не шел, гордо неся голову, навстречу палачу, как Пестель и Рылеев, потому что не мог верить в действенность жертвы; он метнулся в сторону и погиб ни за что.

Пистолетный выстрел, убивший Пушкина, пробудил душу Лермонтова. Он написал энергическую оду, в которой, заклеймив низкие интриги, предшествовавшие дуэли, - интриги, затеянные министрами-литераторами и журналистами-шпионами, - воскликнул с юношеским негодованием: «Отмщенье, государь, отмщенье!» Эту единственную свою непоследовательность поэт искупил ссылкой на Кавказ. Произошло это в 1837 г.; в 1841 тело Лермонтова было опущено в могилу у подножия Кавказских гор…

…Он полностью принадлежит к нашему поколению. Все мы были слишком юны, чтобы принять участие в 14 декабря, разбуженные этим великим днем, мы увидели лишь казни и изгнания, вынужденные молчать, сдерживая слезы, мы научились, замыкаясь в себе, вынашивать свои мысли – и какие мысли! … то были сомнения, отрицания, мысли, полные ярости. Свыкшись с этими чувствами, Лермонтов не мог найти спасения в лиризме, как находил его Пушкин. Он влачил тяжелый груз скептицизма через все свои мечты и наслаждения, мужественная, печальная мысль всегда лежит на его челе, она сквозит во всех его стихах… …Раздумье Лермонтова – его поэзия, его мученье, его сила… …Он смело высказывался о многом без всякой пощады и без прикрас. Существа слабые, задетые этим, никогда не прощают подобной искренности. О Лермонтове говорили как о балованном отпрыске аристократической семьи, как об одном из тех бездельников, которые погибают от скуки и пресыщения. Не хотели знать, сколько боролся этот человек, сколько выстрадал, прежде чем отважился выразить свои мысли… Когда Лермонтов, вторично приговоренный к ссылке, уезжал из Петербурга на Кавказ, он чувствовал сильную усталость и говорил своим друзьям что постарается как можно скорее найти смерть. Он сдержал слово».1

В приведенном отрывке Герцен объясняет противоречия личности и творчества ^ Михаила Юрьевича Лермонтова (1814 – 1841) социально-политическими переменами в жизни России, наступлением николаевской эпохи «безвременья», невозможностью открытой общественной борьбы. И здесь, как представляется, приводимые Герценом причины, вполне могут быть признаны истинными. В самом деле: поколению Лермонтова, в сравнении с поколением его великого предшественника – Пушкина, не повезло. Оно запоздало родиться, и на его долю не выпало ни войны 1812 года, ни попытки дворянского переворота года 1825. Не о том ли с горькой иронией сожалеет и сам поэт в своей «Думе»: «Печально я гляжу на наше поколенье…»? Похоже, действительно, в постдекабристскую эпоху он печалится о невозможности полноценного героического воплощения своих стремлений и идеалов.

Соглашаясь с неизбежностью воздействия на личность и мировоззрение поэта социально-политических превращений, мы хотели бы вместе с тем отметить, что многое в лермонтовской натуре определялось более глубокими причинами психологического свойства, коренилось в глубинных основах становления его индивидуальности. А когда речь идет о его творчестве, то в нем в гораздо большей мере (может быть, как раз благодаря имманентным свойствам его личности), чем в творчестве Пушкина осуществились главные тенденции русского мировоззрения, так или иначе находившие выражение в литературном процессе как до, так и после Лермонтова.

Знаток русской литературы Даниил Андреев видел в миссии Лермонтова одну из глубочайших загадок отечественной культуры, поскольку в его личности и творчестве различаются две противоположные тенденции: богоборческая, грозно-героическая, и светлая, задушевная, теплая вера («Роза мира»). Но ведь едва ли не в мировоззрении каждого хрестоматийного героя русской классической словесности - от Чацкого до братьев Карамазовых и Дмитрия Нехлюдова – можно увидеть борьбу этих разнополюсных сил, что не чуждо, кстати говоря, в иной своей ипостаси и «низовым» натурам нашей классики, вроде «очарованного странника» или Ермолая Лопахина. Можно было бы сказать, что мировоззрение героев русской классики ХIХ века и держится на этих противоречиях. Так что русской литературе, по метафизической, так сказать, сути ее, гораздо ближе Лермонтов с его душераздирающими противоречиями, болезненным, на грани покаяния, разочарованием, чем возрожденчески гармоничный Пушкин.

По-своему это обстоятельство толкует Д. Мережковский в статье «Поэт сверхчеловечества»: «На первый взгляд может показаться, что русская литература пошла не за Пушкиным, а за Лермонтовым, захотела быть не только эстетическим созерцанием, но и пророческим действием – «глаголом жечь сердца людей». Стоит, однако, вглядеться пристальнее, чтобы увидеть, как пушкинская чара усыпляет буйную стихию Лермонтова. …В начале – буря, а в конце – тишь да гладь. Тишь да гладь – в созерцательном аскетизме Гоголя, в созерцательном эстетизме Тургенева, в православной реакции Достоевского, в буддийском неделании Толстого. Лермонтовская действенность вечно борется с пушкинской созерцательностью, вечно ею побеждается…»2

Может быть, и на самом деле русская литература пошла вслед за Пушкиным, а не за Лермонтовым, но с Лермонтовым все же в беспокойной душе. Согласимся, что перед Лермонтовым не столько стоял вопрос «Что делать?», сколько вопрос о Боге в нем самом и в его Отчизне, которую он мог любить только «странною любовью». Не отсюда ли убеждение того же Мережковского в том, что не от «благословенного» Пушкина, а от «проклятого» Лермонтова мы получили… «образок святой» – завет матери, завет родины. От народа к нам идет Пушкин; от нас – к народу Лермонтов; пусть не дошел, он все-таки шел к нему. И если мы когда-нибудь дойдем до народа в предстоящем религиозном движении от небесного идеализма к земному реализму, от старого неба к новой земле – «Земле Божией», «Матери Божией», то не от Пушкина, а от Лермонтова начнется это будущее народничество.3

В поэтическом миросознании и реализованном в стихах и прозе мировоззрении Лермонтова особое место занимает миф о некой глубинной народной правде, «подсказанный» вполне реальным ощущением отечественной почвы. Миф этот слышен в его балладе «Бородино», в которой воссоздается взгляд на известные исторические события простого солдата, ветерана Отечественной войны 1812 года. И это видение по художественной логике баллады есть безусловная правда на все времена, на фоне которой очевидной становится ущербность современной автору действительности. В рассказе ветерана нам является некий героический «золотой век» людей-богатырей, вровень которым были и их командиры:


Полковник наш рожден был хватом:

Слуга царю, отец солдатам…

Да, жаль его: сражен булатом,

Он спит в земле сырой…


Здесь простые солдаты-богатыри, ведомые такими мифическими командирами, сливались воедино со своим Государством, воплощенным в деяниях не менее великих царей, которых ныне уже не найти. С точки зрения этого народного богатырства современники лирического героя баллады выглядят пигмеями, которым ветеран «дядя» с укором и печальным сожалением бросает:

Да, были люди в наше время,

Могучее, лихое племя:

Богатыри – не вы…


Современная лирическому герою Лермонтова действительность недостойна своих богатырей, своих гениев. Это настроение и эта оценка воспроизводится и в знаменитом стихотворении «Смерть поэта». В действительности гении гибнут, как погиб великий Поэт, гордость нации. Погиб от руки наглого пришельца, которому содействуют «надменные потомки Известной подлостью прославленных отцов». И здесь лирический герой бросает обвинение убожеству современности не столько от своего лица, сколько от лица высших сил, в которых, может быть, воплощен и народный гнев.

Адресация лирического героя Лермонтова к некой высшей правде, к «мысли народной», что позднее возьмет на вооружение Л.Н. Толстой, наполняет стихи поэта своеобразной фольклорностью, стремлением к самым широким обобщениям в духе народной поэзии, что можно легко обнаружить даже в тех стихотворениях поэта, которые пронизаны глубоко личным чувством. В этом смысле очень характерны такие стихи как «Завещание»(1840) или «Сон»(1841). В оценках наличного человеческого мира, которому поэт так и хочет дерзко бросить в глаза «железный стих, облитый горечью и злостью», критерием служит девственная чистота Природы, с которой, в представлении лирического героя, сливается Божий Лик («Когда волнуется желтеющая нива», 1837).

Поскольку мир людей, в которых лирический герой Лермонтова принужден обретаться, никак его не устраивает, он всегда – изгой, изгнанник («Тучи»,1840) или добровольный странник, не имеющий пристанища, вроде дубового листка, оторвавшегося от ветки родимой (стихи 1841 г.).

Как нам представляется, именно М.Ю. Лермонтов наиболее полно воплотил в своем творчестве, в частности, в лирике, имманентно присущее русскому мировоззрению представление о принципиальном несовершенстве наличного мира, что стало, пожалуй, магистральным настроением в сюжете русской классической словесности. Глубоко переживаемое несовершенство наличного социума заставляет героя отечественной классики превратиться в вечного добровольного (или насильного) изгнанника, каким и предстает лермонтовский Поэт.

И если пушкинский Поэт награждается воистину божественной мощью творческого пророчества и готов «глаголом жечь сердца людей», то «Пророк» Лермонтова – это пророк в кавычках, ему вообще нет места среди людей. Он не уживается с человеческим миром, а в состоянии ужиться только с миром Природы, где ему «покорна тварь земная». «Пророк» (1841) – итоговое лирическое произведение Лермонтова, как бы навеки припечатывающее клеймо изгойства к челу национального Поэта России:

Смотрите: вот пример для вас!

Он горд был, не ужился с нами:

Глупец, хотел уверить нас,

Что Бог гласит его устами!


Смотрите ж, дети, на него:

Как он угрюм и худ и бледен!

Смотрите, как он наг и беден,

Как презирают все его!


В этих стихах ясно звучит заявка на опровержение пушкинского «Пророка» (1826) на долгие времена, как неопровержимое завещание потомкам. И поскольку он изгнанник уже с момента признания своей миссии, постольку и патриотизм его носит особый характер. Это, если угодно, принципиальное отвержение традиционного патриотизма – в пику, кстати говоря, и патриотам ХХ - ХХI вв.

В стихотворении «Родина» (1841), которое в первых вариантах носило название «Отчизна», лирический герой Лермонтова ясно определяет приоритеты своего «патриотизма». Причем, определяет их как приоритеты странника, вечно ищущего пристанища. Это пристанище может быть обретено только за пределами цивилизованного социума, там, где «степей холодное молчанье», «лесов безбрежных колыханье», «разливы рек, подобные морям». Там, в конце концов, где лирический герой в дорожной тоске встречает «дрожащие огни печальных деревень». Природа и крестьянин – вот приоритеты. В заключительном двенадцатистишии они конкретизируются уже как манифест поэта:

Люблю дымок спаленной жнивы,

В степи ночующий обоз,

И на холме средь желтой нивы

Чету белеющих берез.

С отрадой многим незнакомой

Я вижу полное гумно,

Избу, покрытую соломой,

С резными ставнями окно;

И в праздник, вечером росистым,

Смотреть до полночи готов

На пляску с топаньем и свистом

Под говор пьяных мужичков.


Стихотворение репродуцирует, по сути, традиционное мировидение крестьянина, представленное, однако, в рамках мировоззрения романтического героя-отшельника, отвергаемого цивилизованным миром. Кстати говоря, эта романтическая позиция воспроизводится, с соответствующей поправкой на национальную специфику, и европейской литературой. Мотивы эти можно отыскать и у Гете, и у Байрона. Однако в русской классике репродуцирование крестьянской точки зрения на мир приобретает особый смысл. Крестьянской она может быть лишь в достаточно ограниченном смысле – в смысле воспроизведения, например, известных предметно-вещных «мифологем»: желтая нива; березы; полное гумно; изба, покрытая соломой; окно с резными ставнями; крестьянский праздник; пьяные мужики. Но здесь важнее другое: для лирического героя этот поэтический миф природно-деревенского мира с его фундаментальными образными опорами есть истина в последней инстанции, критерий жизненной правды.

Эти критерии приобретают особую актуальность в «Песне про царя Ивана Васильевича, молодого опричника и удалого купца Калашникова» (1837). Как известно, произведение было создано на Кавказе, куда поэт был сослан за написание стихотворения на смерть Пушкина. Событие роковой пушкинской дуэли определенным образом сказалось в противостоянии и последующем кулачном сражении купца с опричником. Правда, результат здесь обратный: посягатель на семейные устои Кирибеевич получил по заслугам.

В своей статье о стихотворениях Лермонтова 1840 года В.Г. Белинский основную идею «Бородино» трактовал как «жалобу на настоящее поколение, дремлющее в бездействии, зависть к великому прошедшему, столь полному славы и великих дел».4 Обращаясь к «Песне», критик продолжает: «Здесь поэт от настоящего мира не удовлетворяющей его русской жизни перенесся в ее историческое прошедшее, подслушал биение его пульса, проник в сокровеннейшие и глубочайшие тайники его духа, сроднился и слился с ним всем существом своим, обвеялся его звуками, усвоил себе склад его старинной речи, простодушную суровость его нравов, богатырскую силу и размет его чувства и, как будто современник этой эпохи, принял условия ее грубой и дикой общественности, со всеми ее оттенками, как будто бы никогда и не знавал о других, - и вынес из нее вымышленную боль, которая достовернее всякой действительности, несомненнее всякой истории…»5

Фактическая сторона истории здесь, очевидно, условна. Поэт явно стилизует речевой строй своего произведения, тем более что у него есть реальные источники в отечественном историческом фольклоре (см., напр., «Кулачный бой братьев Калашничков с Кострюком»). Эти обстоятельства не скрыты и от взора Белинского, который художественность «Песни» видит в том, что она «подделывается под лад старинный и заставляет гусляров петь ее». Но гораздо важнее для него то, что «Песня» «представляет собою факт о кровном родстве духа поэта с народным духом… Самый выбор этого предмета свидетельствует о состоянии духа поэта, недовольного современною действительностью и перенесшегося от нее в далекое прошедшее, чтобы там искать жизни, которой он не видит в настоящем…»6 (Выделено нами. – С.Н., В.Ф.).

Лермонтов не зря сдвигает исторический сюжет в сторону балладной любовной темы. И здесь возникает существенный сюжетный поворот, который мог быть свойствен только писателю-реалисту. Ведь воспроизводится не собственно любовная интрига, а столкновение государственного своеволия и принципов купеческого домостроя. Здесь сделан шаг от мифа в чистом виде к романному миросознанию, мировоззрению новой эпохи, которую открыл для России ХIХ век.

Степан Парамонович Калашников с братьями защищает, как и Пушкин, между прочим, честь частного дома, семьи. Причем, готов за это жизнь положить. Таким образом, мы имеем дело с личностным (в рамках той художественной условности, конечно, к которой вольно или невольно прибегает Лермонтов) противостоянием человека - Государству в лице Ивана Грозного и его слуг. Сюжет произведения выстраивается так, что народное мнение обнаруживает явное сочувствие к купцу и его семейству. Вот почему фольклорный финал произведения и окрашивается эпической печалью по герою, казненному «смертью лютою, позорною». Могилка Калашникова «на чистом поле промеж трех дорог» осталась «безымянною». Здесь – народный укор государю, обещавшему царские милости осужденному царским судом купцу. Народная оценка государевых поступков как бы прячется в глубь сюжета, возникая в стороне от самой фигуры царя.

Тема частной человеческой судьбы в произведении, сплошь стилизованном под фольклорную историческую песню, развивается на нескольких сюжетных «уровнях». Так во внешне целостной стилизации под историческую песню формируется раскачивающее сюжет противоречие – существенное, пожалуй, для мировоззрения самого Лермонтова.

Новый «уровень» частной темы – судьба Кирибеевича. Если «народное мнение», за которое «прячется» Лермонтов, исполнено сочувствием к Калашникову, то почему же тогда так много места в сюжете занимает его обидчик Кирибеевич, его поступки и, главное, его переживания? Мало того, описание гибели опричника от смертельного удара его противника исполнено такого щемящего лиризма, который никак не может быть свойствен фольклору, тем более что в этот момент в нас невольно возникает осуждение Калашникова за излишнюю жестокость и непримиримость.

И опричник молодой застонал слегка,

Закачался, упал замертво;

Повалился он на холодный снег,

На холодный снег, будто сосенка,

Будто сосенка, во сыром бору

Под смолистый под корень подрубленная…


Здесь «Песня» покидает рамки эпического объективизма, то есть того слоя, который абсолютно точно идентифицируется с «народным мнением» как основой фольклорного образа. Лирическое укрупнение «отрицательного», по всем фольклорным меркам, героя заставляет приглядеться к этой фигуре внимательнее. Поэт возбуждает сочувствие к герою как бы вопреки народному мнению, именующему Кирибеевича «лукавым рабом» царя.

Опричник Кирибеевич из роду Скуратовых, вскормленный семьею Малютиной, особо приближен к Ивану Грозному и привык во что бы то ни стало исполнять свои самые рискованные желания. С другой стороны, Иван Васильевич не может позволить, чтобы «дума крепкая» слишком уж овладевала «верным слугой» без его царского на то позволения. Мнительный царь сразу же обвиняет своего слугу в злых умыслах, когда обнаруживает странную для государя задумчивость слуги на пиру. Царь прямо угрожает опричнику казнью.

Так государственная власть объявляет свои претензии не только на служебные, так сказать, стороны жизни своего слуги, но и на его частное существование, на его душу, волю, нравственный выбор. При внешнем своеволии Кирибеевича, он находится в полной зависимости от государя. Собственно, само его своеволие обеспечивается его зависимостью от царя, поскольку высота его государственной службы заранее оправдывает любой его незаконный поступок.

Нравственно-психологоческая ситуация, в которую попадает «отрицательный», по фольклорным меркам, герой Лермонтова исполнена неподдельного трагизма. Слепо отдавшись в руки безграничной власти Грозного царя, Кирибеевич так же слепо идет против «закона нашего христианского» и в слепоте своей, а может быть, и искренне любя Алену Дмитриевну, принимает на душу грех посягательства на основы чужого частного дома. По сути, сам самодержец подталкивает своего раба к беззаконию, соблазнив его внешней безнаказанностью власти. А такая власть, по своей безнравственной сути, и сама, конечно, беззаконна.

Этот этический вывод, как результат уже не абстрактно фольклорного, а глубоко личностного проникновения во взаимоотношения власти и индивидуальности, в то же время как на фундамент опирается на весь народный строй «Песни» и становится итогом именно народной оценки события.

Вместе с тем в круг мировоззренческих этических установок поэмы входит и безусловная необходимость пожалеть виноватого, проникнуться милосердным состраданием к слепо принявшему на душу грех. Как раз из лирического сострадания к Кирибеевичу и вырастает нравственное сопротивление беззаконию власти, посягающей на права, на суверенность духовного мира личности. Поднимая в рамках фольклорной стилизации глубоко личностные проблемы, Лермонтов акцентирует наше внимание на положительной стороне русского народного мировоззрения как основы национальной этики. Здесь находит продолжение нравственная проблематика, поднятая Пушкиным в «Борисе Годунове».

Трансформированное в поэме Лермонтова народное мнение – свидетельство присутствия положительной внутренней энергии в традиционном «молчании» русского народа. Это не равнодушная немота (как в «Борисе Годунове»), а потрясение от содеянного, путь к осознанию этической ущербности власти в ее борьбе за собственное упрочение. И в то же время это и прозрение народом собственной вины.

В своей «Песне» Лермонтов как бы уточняет, корректирует этический вывод пушкинского «Бориса». Поэт ясно обозначает приоритеты народной оценки деяний Грозного царя, когда, не утрачивая традиционного уважения к верховной власти, народное мнение в лице гусляров-исполнителей песни дает государевым поступкам однозначную нравственную оценку.

Подспудно в размышлениях Лермонтова о взаимоотношениях народа и власти возникают мысли о народном бунте, опять-таки являясь своеобразным продолжением пушкинской традиции в художественном развитии этой темы. Здесь имеет смысл напомнить о раннем стихотворении поэта, носящем условное название «Предсказание»(1830):

Настанет год, России черный год,

Когда царей корона упадет;

Забудет чернь к ним прежнюю любовь,

И пища многих будет смерть и кровь;

Когда детей, когда невинных жен

Низвергнутый не защитит закон;

Когда чума от смрадных, мертвых тел

Начнет бродить среди печальных сел,

Чтобы платком из хижин вызывать,

И станет глад сей бедный край терзать;

И зарево окрасит волны рек:

В тот день явится мощный человек,

И ты его узнаешь – и поймешь,

Зачем в руке его булатный нож;

И горе для тебя! – твой плач, твой стон

Ему тогда покажется смешон;

И будет все ужасно, мрачно в нем,

Как плащ его с возвышенным челом.


Это стихотворение было написано под впечатлением крестьянских волнений в России, усилившихся в 1830 г. в связи с эпидемией холеры. И в этих стихах, и в романе «Вадим» (1833 - 1834) Лермонтов как бы признает за народом право на бунт, но изображает бунтующих мрачными красками.

По свидетельству исследователей творчества Лермонтова, его ранний роман основан на истинном происшествии. Его действие происходит в Пензенской губернии, в районе Нижне-Ломовского и Керенского уездов, где летом 1774 г. развернулось крестьянское восстание. Некоторые полагают, что описанная Лермонтовым местность – это окрестности села Пачелма, а монастырь, с описания которого начинается роман, - это Нижне-Ломовский монастырь. Рассказы о расправе пугачевцев над помещиками Лермонтов мог слышать от тараханских старожилов, а историю Вадима ему могла рассказать бабушка: среди примкнувших к пугачевцам оказалось несколько помещичьих сыновей.

Сведения эти подчеркивают реальность фактической опоры лермонтовского замысла, хотя портрет его героя, как и обстоятельства, в которые он попадает, носят абсолютно романтический, книжный характер. В то же время Лермонтов наделяет своего героя гротесково преувеличенными чертами собственной внешности и собственными же бунтарскими настроениями и переживаниями.

Рассказывая о том, как в его герое формировался предводитель народного бунта, автор делится своими размышлениями о причинах пугачевских волнений, связанных с вполне определенными характеристиками мировоззрения русского народа. «Умы предчувствовали переворот и волновались: каждая старинная и новая жестокость господина была записана его рабами в книгу мщения, и только кровь их могла смыть эти постыдные летописи. Люди, когда страдают, обыкновенно покорны; но если раз им удалось сбросить ношу свою, то ягненок превращается в тигра: притесненный делается притеснителем и платит сторицею – и тогда горе побежденным!..

Русский народ, этот сторукий исполин, скорее перенесет жестокость и надменность своего повелителя, чем слабость его; он желает быть наказываем, но справедливо; он согласен служить – но хочет гордиться своим рабством, хочет поднимать голову, чтоб смотреть на своего господина, и простит в нем скорее излишество пороков, чем недостаток добродетелей! В 18 столетии дворянство, потеряв уже прежнюю неограниченную власть и способы ее поддерживать – не умело переменить поведения: вот одна из тайных причин, породивших пугачевский год!»7

Едва ли не в радищевском духе объясняет Лермонтов причины бунта злонравием помещиков, не сумевших при смене социальных обстоятельств найти соответствующие нормы взаимоотношений со своими рабами, которые хотели во всяком случае «гордиться своим рабством».

Писатель рисует образ помещика Палицына, не знающего границ своим низким страстям, подобно пушкинскому Троекурову. Читатель из уст страшного горбуна Вадима узнает историю нравственных преступлений злонравного дворянина, погубившего своего друга, забравшего к себе трехлетнюю дочь последнего, чтобы позднее воспользоваться ее юной красотой для услаждения своих низких страстей. Душа самого Вадима не случайно пылает мрачным пламенем мести: ведь он - сын погубленного дворянина и брат Ольги, взятой для утех Палицына.

По замыслу автора, живущий ужасными мстительными страстями Вадим, связавшийся с восставшими и поощряющий их страшные деяния, есть прямое воплощение самой жестокой и кровавой стороны народного бунта, действительно, безжалостного и беспощадного. Читатель видит разнузданную в своих мстительных страстях толпу, становится свидетелем страшных казней не только тех, кто своим злонравием заслужил наказания, но и дворян достойных, существ невинных. Мрачный пафос неоконченного романа Лермонтова, отмеченного юношеским романтическим максимализмом, состоит в простой мысли: злонравие представителей правящего класса порождает катастрофы стократ ужаснейшие, нежели сами преступления злонравных. Тут молодой поэт ни на йоту не отходит в своих мировоззренческих установках от пафоса отечественных просветителей ХVIII века. В то же время страшные картины преступлений восставшей толпы невольно заставляют думать о некой внутренне присущей этой толпе страсти к разрушению, независимо от наличия или отсутствия злонравия среди дворянского сословия.

Пройдет еще несколько лет, и в своем зрелом романе «Герой нашего времени» (1841) Лермонтов в гораздо более реалистических красках изобразит мировоззрение и характер взаимоотношений образованного слоя российского дворянства и представителей иных классов, в том числе и представителей народной массы.

Сюжет «Героя нашего времени» - типично романный: испытательное странствие героя. Читатель, во-первых, знакомится с путешествующим русским офицером-повествователем, который сам в пути наталкивается на другого странника – ветерана кавказских войн штабс-капитана Максима Максимыча. История же, рассказанная штабс-капитаном, - это вновь история странничества главного героя романа – Григория Александровича Печорина. Во-вторых, читатель узнает, что это странничество не только физическое – во времени и пространстве, но и духовное, как свидетельствуют дневники Печорина.

Важно отметить, что довольно сложное в сюжетно-жанровом построении произведение отвергает возможность романтического отрыва от социально-психологической и социально-исторической реальности 1840-х годов, от действительных примет становящегося мировоззрения дворянского интеллигента той поры.

Жанр «Героя нашего времени» – это и путевые заметки, которые ведет офицер-повествователь и в которые внедряется экзотическая горская повесть «Бэла» вместе с бытовой зарисовкой на тему встречи Максима Максимовича с Печориным. Это, в то же время, и дневниковые записи из «Журнала Печорина», внутри которого хорошо различаются и авантюрная разбойничья повесть о «честных контрабандистах» («Тамань»), и светский роман-интрига «Княжна Мери», и авантюрно-философская, с мистическим оттенком новелла («Фаталист»).

Взаимодействуя в целостном теле романа, эти жанры дают не сумму, а новое качество. Авантюрные сюжеты, оформленные в духе современной Лермонтову романтической романистики и по внешним признакам явно вымышленные, вступают в контрапунктические взаимоотношения с документальной прозой путевых заметок и дневниковых записей, то есть фактически с самой жизненной правдой (в художественно условной, конечно, системе романа). Так, повесть «Бэла», с ее горской экзотикой, погружена в абсолютно прозаическую атмосферу нелегких казенных передвижений повествователя и Максима Максимыча. В результате появляется масса прозаических подробностей, «обытовляющих» приподнятый романтизм истории о несчастной Бэле. Рассказ штабс-капитана начинается с описания толпы обнищавших горцев, подъема на «проклятую гору», что сопровождается тележным скрипом и изматывающими душу криками работников, жаждущих получить «на водку». Здесь и подробное описание неуютной сакли, прикрепленной одним боком к скале, трех мокрых ступеней, по которым русские офицеры попадают внутрь.

«Ощупью вошел я и наткнулся на корову (хлев у этих людей заменяет лакейскую). Я не знал куда деваться: тут блеют овцы, там ворчит собака. К счастию, в стороне блеснул тусклый свет и помог мне найти другое отверстие наподобие двери. Тут открылась картина довольно занимательная: широкая сакля, которой крыша опиралась на два закопченные столба, была полна народа. Посередине трещал огонек, разложенный на земле, и дым, выталкиваемый обратно ветром из отверстия в крыше, расстилался вокруг такой густой пеленою, что я долго не мог осмотреться…»8

Все это отчасти напоминает радищевское описание избы русского крестьянина в его знаменитом «Путешествии…». Для русского европейца, только что прибывшего из заграничного обучения, изба представлялась такой же экзотикой, как и для «цивилизованных» русских офицеров «дикий» образ жизни горских племен. Правда, русские офицеры у Лермонтова далеки от разоблачительных речей в адрес имперских властей. Они гораздо спокойнее, точнее, равнодушнее воспринимают описанные картины. Ничего, кроме снисходительного презрения к «дикарям» и условиям их жизни не слышно в репликах офицеров: «Жалкие люди!» (повествователь), «Преглупый народ!» (Максим Максимыч).

В таком же духе строится описание продолжения путешествия, как бы рассекающее историю Бэлы на две неравные части. «Подложили цепи под колеса вместо тормозов, чтоб они не раскатывались, взяли лошадей под уздцы и начали спускаться; направо был утес, налево пропасть такая, что целая деревушка осетин, живущих на дне ее, казалась гнездом ласточки; я содрогнулся, подумав, что часто здесь, в глухую ночь, на этой дороге, где две повозки не могут разъехаться, какой-нибудь курьер раз в десять в год проезжает, не вылезая из своего тряского экипажа. Один из наших извозчиков был русский ярославский мужик, другой осетин: осетин вел коренную под уздцы со всеми возможными предосторожностями, отпрягши заранее уносных, - а наш беспечный русак даже не слез с облучка! Когда я ему заметил, что он мог бы побеспокоиться в пользу хотя моего чемодана, за которым я вовсе не желал лазить в эту бездну, он отвечал мне: «И, барин! Бог даст, не хуже их доедем: ведь нам не впервые», - и он был прав: мы точно могли бы не доехать, однако ж все-таки доехали, и если б все люди побольше рассуждали, то убедились бы, что жизнь не стоит того, чтоб об ней так много заботиться…»9

Как видно, победы цивилизации для наших отечественных колонизаторов заключаются прежде всего в том, что, в отличие от «жалкого» и «преглупого» осетинского мужика-«дикаря», наш ни в грош не ценит собственную жизнь, как, впрочем, и жизнь своего господина вместе с его добром, целиком полагаясь на знаменитый русский «авось». А представитель русского же образованного слоя превращает приметы низовой ментальности в некую философию, что в единстве своем оборачивается одной из существенных характеристик русского мировоззрения в целом. Хотя Лермонтов об этом и не говорит, но принимая во внимание только что отмеченное, мы вправе предположить и еще одну характерную особенность нашего национального мировоззрения, а именно – его принципиальную иррациональность.

Выступая в роли колонизаторов и совершенно не прикрываясь никакими рассуждениями о государственной необходимости, террористической опасности и прочих стандартных в этом случае оговорках, русские офицеры на Кавказе – в основном выходцы из помещичьих семей, в массе своей просто лениво и незатейливо проживают жизнь. Создается впечатление, что они даже не заботятся о том, чтобы использовать свое положение для личного обогащения, как это обычно делали колонизаторы из других стран. Очевидно, что типичная для них форма поведения, о чем в свое время напишет и Л.Н. Толстой, это лениво-посредственное, без усердия и заботы о достижении цели, исполнение воли царя. То есть, ведут они себя как люди, несущие повинность и делающие вынужденную работу, как титулованные или нетитулованные холопы, посланные исполнять свой крепостной «урок» в виде завоевания чужих территорий.

Приведенные фрагменты путевых заметок из романа явно конфликтуют с экзотикой картин горской повести о Бэле. Но ведь именно здесь, в такой же нищете и привычном неуюте живет и девушка, и ее брат, и ее отец, и абрек Казбич. Это их мир, освоенный ими, родной для них. Русские офицеры вместе со своей обслугой тоже живут здесь и вроде бы привычно живут. Но для них этот мир так и не становится своим, а остается миром «преглупых», «жалких» дикарей. Да он и не может никогда стать для них «своим», ведь завоевывают они его для своего господина – русского царя, а им самим от этого, даже успешного завоевания, пользы никакой не будет, тем более – пользы личной. (Последнее уточнение особенно важно, ведь в центре повествования – не заурядные исполнители чужой воли, а мыслящие и глубоко чувствующие передовые люди своего времени).

В таком контексте становится очевидным, что авантюрно-мелодраматическая фабула «Бэлы» есть мир горцев, но преображенный романтическим взглядом, брошенным не изнутри этой жизни, а из цивилизованного Петербурга, сквозь романтику прозы, скажем, Бестужева-Марлинского.

Атмосфера и интонации путевых записок – переживание происходящего. Здесь – равнодушное презрение русских к горским племенам, причем, не только со стороны Печорина, для которого Бэла - очередная забава, скрашивающая скуку кавказской службы, но и со стороны доброго Максима Максимыча. Штабс-капитан хоть и считает, что похищение Бэлы «нехорошее дело», но не особенно этому «делу» сопротивляется – между тем как по правилам самой службы обязан был это сделать, являясь командиром Печорина. Более того. По адресу юного брата Бэлы - Азамата, когда узнает, что тот пропал без вести, спокойно заключает: «Верно, пристал к какой-нибудь шайке абреков, да и сложил буйную голову за Тереком, или за Кубанью: туда и дорога!..»

Такова природа русского имперского «интернационализма» в его, можно сказать, истоках. Здесь есть что-то от отношения белых колонизаторов к цветным дикарям, которые, с точки зрения «цивилизованного» великого народа, даже и не совсем люди, к которым могут быть применимы этические критерии государствообразующей нации.

Как выглядит этот «интернационализм» на уровне добр
еще рефераты
Еще работы по разное