Реферат: Тулуза действительно производит впечатление «розового города»



В.Н.Земцов,

доктор исторических наук,

заведующий кафедрой всеобщей истории

Уральского государственного педагогического университета, г.Екатеринбург


АББАТ СЮРЮГ И ФРАНЦУЗСКИЙ «МИФ» О МОСКОВСКОМ ПОЖАРЕ

1812 ГОДА


Тулуза действительно производит впечатление «розового города». Дома, церкви и мосты, построенные из желто-розового кирпича, придают ему какую-то удивительную теплоту и мягкость. Однако русский историк (а это был автор статьи), попавший в Тулузу на несколько часов, был поглащен отнюдь не созерцанием красот и древностей города, но нервными поисками здания, в котором во 2-й половине XVIII в. размещался королевский коллеж, и где в 1785 – 1791 гг. директорствовал аббат Адриан Сюрюг. Но подробные планы города с обозначением всех возможных исторических достопримечательностей города и жаркие расспросы служителей церквей и музеев оказались в тот день тщетными. Когда историк наконец-то понял, что поиски следов аббата Сюрюга в Тулузе следует продолжать иначе, он подчинился обстоятельствам и сразу погрузился в чарующе-обволакивающую атмосферу древнего города. Всё – звуки, запахи и, конечно, воздух – были совершенно непривычными. Они не встречались ранее русскому историку ни в других европейских городах, в том числе и в самой Франции, ни, тем более, на Востоке или в России. Только башня базилики Св. Сервена, видная издалека, чем-то напоминала башни московского Кремля. Однако этот мираж мог появиться только в воображении русского, то ли обманывая его иллюзорной видимостью, то ли намекая на какие-то необъяснимые и совершенно скрытые от человека связи между всем сущим на земле1.

Аббат Сюрюг, который оставил этот город, как полагаем, в начале 1792 г., сделал свой последний вздох в декабре 1812 г. в разоренной Москве, снег которой был перемешан с пеплом сожженных домов и сожженных трупов. Только башни Кремля, кое-где полуразрушенные, напоминали тогда о былом величии русской столицы.

Почти двести лет тема московского пожара 1812 г. является знаковой для русского человека. Пройдя огонь и пепел «самосожжения» первопрестольной, Россия и русские возродились к новой жизни, преисполненной ощущением безграничной силы и законности своего места среди великих народов. Однако вопрос о причинах (а следовательно, и о историческом смысле и роли) великого московского пожара до сих пор не решен. За двести лет отечественная историография, кажется, исчерпала весь набор возможных версий. Даже наиболее талантливые современные композиции картин московской трагедии 1812 г. (скажем, А.Г.Тартаковского) при ближайшем рассмотрении оказываются только интерпретациями прежних версий М.И.Богдановича, А.Н.Попова, А.Е.Ельницкого2. На фоне калейдоскопического мелькания версий, предлагавшихся в отечественной историографии, французская версия выглядит достаточно последовательной. Она связывает пожар почти исключительно с инициативой, исходившей от русской стороны и, в особенности, от Ф.В.Ростопчина3. Русские, движимые «варварскими» понятиями о патриотизме, сознательно обрекли столицу на уничтожение. Эта французская версия родилась еще в горящей Москве. 20 сентября* 1812 г. Наполеон написал русскому императору: «Красивый, великий город Москва не существует; Ростопчин его сжег. 400 зажигателей пойманы на месте преступления; все они объявили, что жгли по приказу губернатора и полицмейстера…»4 Наполеон, в те дни еще надеявшийся на мирные переговоры с Александром I, предпочел прямо не обвинять русское правительство и командование русской армии в поджоге, предпочитая указывать главным образом на московские власти. Однако Наполеон и его армия видели в московском пожаре проявление «варварства» как такового, свойственного русским по определению. После выхода в 1823 г. в Париже книги Ростопчина (он уже много лет жил в Париже, но собирался возвращаться в Россию), в которой тот попытался снять себя ответственность за пожар, по Европе прокатилась волна обвинений в его адрес5, и с тех пор не только для французских, но и других европейских и американских историков вопрос уже был «закрыт». В этом знаменитом споре, инициированном книгой Ростопчина, французские историки активно цитировали два письма настоятеля французской католической церкви в Москве аббата А.Сюрюга, отправленные им в октябре – ноябре 1812 г. отцу Буве в С.-Петербург. Впервые эти два письма были опубликованы Обществом французских библиофилов в 1820 г. В 1821 г. они были отпечатаны отдельным изданием в количестве 25 экземпляров. Третье издание было осуществлено в 1823 г. в ответ на публикацию Ростопчиным «Правды о пожаре Москвы»6. В 1857 г. аббат Фрапа опубликовал еще одно, третье, письмо Сюрюга от 10 ноября (ст. ст.) 1812 г., адресованное аббату Николю, который находился в те дни в Одессе7. В 60-е гг. XIX в. отец Ладраг (выступивший под псевдонимом А.Гадаруэль – A.Gadaruel) обнаружил в бумагах церкви Св.Людовика рукопись совеобразного исторического «Журнала» о событиях 1812 г. в Москве, составленную, без сомнения, Сюрюгом. Однако рукопись была опубликована только в 1891 г. во Франции А.Ле Ребуром и вторично - преподобным Либерсье в 1909 г.8Она оказалась значительно большей по объему, чем два ранее упомянутые письма.

Но и это еще не все. Воздействие Сюрюга на формирование французской версии прослеживается уже в 1812 г.! Некий староста Григорий Андреев в письме к своему помещику от 6 ноября (ст. ст.) 1812 г. цитирует письмо Сюрюга «к одному из знакомых своих», то есть к отцу Буве!9 И это не все. Уже в бюллетенях Великой армии, написанных в Москве и сразу после выхода из нее (а в большинстве своем они продиктованы самим Наполеоном) совершенно определенно видны аллюзии с текстами Сюрюга! И все же не стоит спешить с догадками: механиз рождения французской историко-культурной традиции объяснения московского пожара, прочно овладевшей умами западноевропейских, американских, а нередко и русских историков, как представляется, был достаточно сложным и, видимо, до конца непознаваемым.

Будущий аббат Адриан Сюрюг родился 31 ноября 1753 г. в селении Кламси, вошедшем позже в департамент Ньевр. Фамилия его предков была связана с изначальным именем Sire Hugues, которое позже модифицировалось в Sirugue или Surugue. Та линия Сюрюгов, которая обосновалась в Кламси и относилась к нашему герою, принадлежала к буржуазии. Его отец – Франсуа Сюрюг - владел судами, которые перевозили по р.Ионне разные грузы. 3 февраля 1739 г. 34-летний Франсуа Сюрюг вторично женился на Барбаре Кокиль, 20-летней дочери уважаемого местного купца Николя Кокиль. Начиная с 1740 г. Барбара почти каждый год рожала по ребенку, правда некоторые из которых умирали еще в младенчестве. Адриан оказался одиннадцатым! Крестными его были Адриан Гийермэн и Франсуаза Фалакан10.

Нам ничего не известно о детстве Адриана Сюрюга, не знаем даже когда именно он появляется в парижской Сорбонне, которая была в те годы теологическим факультетом. Известно только, что его отец имел в Париже многочисленные дела, а одна из сестер Адриана – Барбара - вышла замуж за Франсуа Моро де Шарни, проживавшего в столице. В Сорбонне Адриан получил степень доктора теологии и, вероятно, некоторое время (видимо, с 1783 г.) преподавал в коллеже Св. Варвары. Именно здесь завязались у него тесные дружеские связи с некоторыми священнослужителями, составлявшими профессорский состав и, большей частью, принадлежавшими к бывшему Ордену иезуитов, деятельность которого на территории Франции недавно, в начале 60-х гг. XVIII в., была запрещена. Наиболее известным деятелем Ордена иезуитов, с которым Адриан стал дружен, был Шарль Николь (1758 – 1835), преподававший в коллеже Св. Варвары с 1782 г. Позже он будет наставником детей графа Шуазель-Гофье, эмигрантом, основателем знаменитого пансиона в С.-Петербурге, где будут обучаться дети Голицыных, Нарышкиных, Гагариных, Меншиковых, Орловых, Кочубеев и Любомирских, а затем – основателем еще более известного Ришельевского лицея в Одессе. Покинув Россию вместе с иезуитами в 1820 г., он станет заметным деятелем Франции времен Реставрации, духовником короля Карла X, ректором Парижской академии и руководителем родного коллежа Св.Варвары. Нет сомнений, что и Адриан Сюрюг также становится в парижские годы членом запрещенного, но реально существующего братства Ордена Иисуса.

В 1785 г., уже аббат, Адриан Сюрюг по рекомендации своих влиятельных учителей и коллег становится директором (принципалом) королевского коллежа в Тулузе. Хотя в свое время этот коллеж оказался под сильным влиянием иезуитов, вклад которых в упорядочение европейской системы образования и воспитания был более чем значительным11, Сюрюгу пришлось не просто. Во-первых, коллеж был в трудном материальном положении, имея дефицит финансового баланса в 50 тыс. ливров! Во-вторых, между местным правительством и персоналом коллежа возникали постоянные конфликты. В-третьих, не были упорядочены вопросы прав и обязанностей между дирекцией коллежа и профессорским составом. Вскоре Сюрюг увидел, что и вопросы обучения были совершенно запущены. Сюрюг окунулся в дела коллежа с головой. Благодаря систематической напряженной работе он добился изменения системы классных экзаменов, усилил принципы состязательности между учениками, разграничил функции административного и преподавательского персонала, сгладил противоречия с местными властями, повысил доходность владений коллежа, благодаря которым он и существовал (К августу 1790 г. вместо дефицита в 50 тыс. ливров было положительное сальдо в 1 тыс. ливров). Сюрюг пришел к выводу о недостаточном количестве кафедр в коллеже, открыл ряд новых, среди которых была кафедра химии и экспериментальной физики. По мнению директора, эти науки, «которые ранее не были разрешены по невежеству», «в свете новых открытий, которыми они обогатились, привлекли к себе большое количество сторонников просвещения»12. Сюрюг добился того, чтобы штаты Лангедока взяли на себя значительную часть расходов по сооружению и организации физического кабинета; найден был и руководитель физического кабинета – профессор химии из Монпелье Шапталь, уже читавший учебный курс и применявший с успехом начала этих наук на практике.

Первые события Французской революции имели слабое влияние на королевский коллеж в Тулузе. Правда состав бюро (то что сейчас называют Попечительским советом) постепенно стал меняться – вместо архиепископа Тулузы, его генерального викария, прокурора Парламента и других появился мэр города и иные представители муниципалитета.

С июня 1790 г. начался процесс огосударствления церкви, и были приняты декреты о присяге священнослужителей Конституции. Этим обстоятельством в 1791 г. воспользовался ряд профессоров коллежа, составлявших оппозицию Сюрюгу. Они донесли на директора и на занимавшего должность профессора риторики аббата Расина как на людей, которые не склонны давать гражданскую присягу. В мае 1791 г. Директория дистрикта Тулузы потребовала от Сюрюга дать ответ по поводу гражданской присяги. На это Сюрюг заявил, «что гражданская присяга в отношении гражданской Конституции со стороны клирика несовместима с религиозными принципами» и что он, Сюрюг, упорствует в своем отказе дать такую присягу. Тем не менее, благодаря важной роли, которую Сюрюг играл в Тулузе, репрессии против него были применены не сразу. Только 2 октября, когда члены Директории департамента отправились в коллеж для открытия классов и их должен был встречать директор, период неопределенности закончился. 26 октября было объявлено, что место директора коллежа вакантно. Сюрюг выступил 14 ноября на заседании административного совета коллежа с впечатляющей речью, в которой заявил о невозможности идти против своей совести и выразил признательность коллегам за ту поддержку, которую ощущал в тяжелые для него последние месяцы пребывания на посту директора. 29 декабря он выступил на совете в последний раз с отчетом о доходах и расходах коллежа. Коллеж остался должен Сюрюгу 4441 ливр 4 сантима и 4 денье! Маловероятно, что эта сумма была ему хотя бы частично выплачена13.

Сюрюг возвратился в родной Кламси, увозя с собой горечь человеческой обиды и горечь расставания с тулузским коллежем. Он смутно представлял свою дальнейшую судьбу. С собой из Тулузы он увозил большую библиотеку, которую смог собрать за годы жизни в Париже и Лангедоке. Через несколько месяцев он и вовсе покинет Францию. Библиотека осталась, вероятно, в Кламси, и судьба ее неизвестна.

Поторопиться с отъездом в изгнание Сюрюга заставили новые декреты Законодательного собрания против не присягнувших священников, принятые в мае – августе 1792 г. Но, видимо, Сюрюг ко времени отъезда уже представлял свою будущую миссию – он должен был отправиться на Восток Европы, в края, которые назывались Польшей, - в Вильно.

Регион Польши, или бывшей Польши, оказался в те годы в Европе чуть ли не единственным, где могли практически свободно действовать иезуиты. Но и это не все. Еще в 1767 г. зародился среди французских физиократов т.н. «польский проект», который предусматривал практическую реализацию их идей на, так сказать, целинной почве Восточной Европы. Большим энтузиастом этой идеи был Игнаций Массальский, епископ Виленский, и французский аббат Николя Бадё. Но если Бадё выгнали из России уже в 1769 г., то Массальский во времена Станислава II Августа создал в 70-е гг. XVIII в. Комиссию народного просвещения, в которой решающая роль принадлежала бывшим иезуитам. Среди последних особенно выделялся П.-С.Дюпон де Немюр, бывший секретарь Бадё, и воспитатель детей князя Адама Чарторыйского, в том числе юного Адама, будущего члена Негласного комитета Александра I14. Теперь в этих краях оказался французский эмигрант иезуит аббат Сюрюг.

Нам хорошо известно, какие впечатления производила Литва в те годы на западноевропейских путешественников. «Каждая деревня являет картину беспорядка и разрушения», а все литовцы имеют «восточный вид», - отметил в 1793 г. в своем путевом журнале И.К.Шульц15. Чуть раньше, зимой 1790/91 гг. проезжал по этим местам французский эмигрант Ш.-М. Маркиз де Салаберри. Современный историк Л.Вульф, как думается, точно охарактеризовал его чувства: «Он оставил Старый режим в руинах и с горечью цеплялся за ощущение превосходства собственной цивилизации»16. Жаль, очень жаль, что замечательная библиотека Сюрюга, собранная им при Старом порядке, исчезла. Мы могли бы более или менее точно сказать, что именно Сюрюг читал ранее о России и Польше. Какие из работ Вольтера, Ш.-Л.Монтескье, Л. де Жакура, а то и П.-Ш.Левека, Ж.-Б. д’Анвилля, аббата Шапп д’Атроша он держал в руках и перелистывал. Много бы стало тогда очевидным и в его последующих действиях и в том, что он сам напишет о событиях в России в 1812 г. И все же выскажем предположение, что аббат Сюрюг, выезжая в Вильно, а затем в Москву, уже имел некоторое представление о поляках и русских, Литве и России, основанное на западноевропейской литературе XVIII в. То, что он увидел сам, и с чем столкнулся, казалось бы только укрепляло сложившиеся в его голове как европейца стереотипы.

В Литве Сюрюг, по крайней мере, три года прослужил каноником коллегии местечка Пильзен (Pilten или Pilsen), который входил в диоцез Вильно. Но уже в 1796 или 1797 г. он, вероятно по рекомендации аббата Николя, стал наставником детей графа А.И.Мусина-Пушкина. Стоит ли представлять великого историка, археографа и издателя Алексея Ивановича Мусина-Пушкина русскому читателю? Отметим только, что Алексей Иванович, выйдя в 1799 г. в отставку, окончательно осел в Москве, поселившись в огромном доме на Разгуляе. На стене этого дома еще много лет спустя исправно будут показывать время солнечные часы, сооруженные Сюрюгом, а московские извозчики будут специально туда заезжать, чтобы справиться о том, который сейчас час. Аббат Сюрюг должен был заботиться о воспитании и образовании сразу нескольких детей графа. Есть свидетельства, что в учебных целях ему пришлось даже разработать учебники по истории, французской литературе и мифологии. Особенно сильным оказалось влияние Сюрюга на второго сына Мусина-Пушкина Александра, родившегося в 1789 г., и который подавал большие надежды как будущий наследник исторических изысканий графа Алексея Ивановича. Александр пристрастился к переводам с французского на русский и с русского на французский, прекрасно овладел картографией. Не исключено, что аббат Сюрюг, пробывший в семье графа 12 лет, имел возможности общаться и с блестящим окружением графа – с Н.М.Карамзиным, Н.Н.Бантыш-Каменским и др. Сам Алексей Иванович, известный борец против «вредной галломании», видя успехи детей, проникся к эмигранту искренней симпатией. Особенно была расположена к Сюрюгу супруга Алексея Ивановича графиня Мусина-Пушкина.

В конце XVIII – начале XIX в. в Москве существовала обширная французская колония. Почти все ее представители так или иначе были связаны с церковью Св.Людовика, освященной в 1791 г. и располагавшейся в Мясницкой части. Если в Петербурге в годы Французской революции осела значительная часть эмигрировавшей аристократии Старого режима, то в Москве эмиграция включала менее знатных и менее состоятельных французов, которые обосновались как домашние наставники, библиотекари, профессора и секретари. Особой популярностью как наставники у московской знати пользовались французские аббаты, бывшие, как правило, скрытыми иезуитами – аббат Дюрон (у князей Дмитриевых-Мамоновых), аббат Гандон (у князей Голицыных), аббат Mагнэн (у князей Мещерских), аббат де Валет (у князя Репнина) и др.17

Среди некоторых высокопоставленных семей, вообще, проявилась склонность к римско-католической церкви (к примеру, у Голицыных и Долгоруких). И в этой обстановке иезуиты-эмигранты решили не упускать возможностей и обратить в католичество нескольких представителей русской аристократии. Нас особенно интересует факт перехода в католическую веру Екатерины Петровны Ростопчиной. Началось с того, что родная сестра Екатерины Петровны, Александра Петровна, схоронив в 1802 г. своего мужа А.А.Голицына, шталмейстера и сенатора, приняла католическую веру благодаря аббату де Бийи (по другим сведениям, благодаря шевалье д’Огарду). Именно у нее Екатерина Петровна познакомилась с аббатом Сюрюгом. В конечном итоге Сюрюг убедил Екатерину Петровну в необходимости перемены веры, принял ее тайное отречение от православия и ввел ее в лоно новой церкви18.

В 1808 г. Сюрюг становится настоятелем церкви Св.Людовика. Это назначение состоялось вновь благодаря аббату Николю, который обратился с письмом к архиепископу Могилевскому в декабре 1807 г. Когда долгие формальности вступления в должность были утрясены, в начале ноября 1808 г. Сюрюг сообщил о своем уходе семейству Мусиных-Пушкиных. Расставание было горестным, по крайней мере, для детей и их матери. Мусина-Пушкина, испытывая чувство признательности к аббату, взяла на себя большую часть расходов по внутреннему обустройству церкви.

Благоприятно для Сюрюга развивались и отношения с семейством Ростопчиных. Екатерина Петровна часто приводила детей, воспитателем которых был аббат де Бийи, на службу в церковь Св.Людовика. Удивительно, но и граф Федор Васильевич Ростопчин был там также несколько раз19.

Когда Ростопчин был назначен в 1812 г. московским главнокомандующим, Сюрюг стал частым гостем в его доме на Лубянке, который находился в непосредственной близости от церкви Св.Людовика20. Нередко прямо в доме главнокомандующего, прогуливаясь после обеда по анфиладам комнат или по дорожкам сада, он ее исповедовал. Для того чтобы тайно причащать ее, аббат завел специальный серебряный ящичек-дароносицу, которую надевал на шею своей спутнице. Роль дарохранительницы играло специальное пространство одного из шкафов черного дерева, инкрустированного слоновой костью.

С началом военных действий Наполеона против России положение иностранцев в Москве заметно осложнилось. Ростопчин, ранее предлагавший вообще очистить Москву от иностранцев, что не было поддержано Александром I, теперь не просто усилил за ними общий надзор, но и начал в своих знаменитых «афишках» возбуждать против них русское население. По мнению Ельницкого, на этой почве среди москвичей дважды составлялись заговоры о поголовном истреблении иноземцев, и только по чистой случайности эти планы не были приведены в исполнение. Вместе с тем, 26 июня (ст. ст.) Ростопчин сделал «Объявление к аббатам католических церквей, находящимся в Москве»: «Зная образ мыслей ваших, обращаюсь к вам, милостивые государи мои, прося покорно употребить убедительнейшее средство, по мере возможности, ко внушению иностранцам прихода вашего, чтоб они в поступках своих были благоразумнее и в разговорах ограничивали себя скромностью»21.

«Иностранцы, - писал Ростопчин в воспоминаниях, - особенно французы: коммерсанты, артисты и другие лица, проживавшие в Москве, держали себя очень осторожно, так как я, с самого начала войны, дал им предупреждение, через посредство их священников, которым я, по этому предмету, разослал циркуляр. Но русский народ всегда глядел на них косо, вследствие преимуществ, доставляемых им званием иностранца, и обвинял их в том, что они отнимают у него барыш от торговли и работы»22. Ростопчину, в частности, стало известно об обширном заговоре среди не менее 300 русских портных истребить всех французов, проживавших на Кузнецком мосту. Раскрытие этого заговора заставило Ростопчина арестовать 40 (по другим данным – 43) иностранцев, «которые были замечены по своим неуместным речам и по дурному поведению», и отправить их на барже в Нижний Новгород. Ростопчин был уверен (и тогда, и позже), что этой ссылкой он многим из иностранцев спас жизнь. Сами же жертвы высылки, их семьи, да и все московские иностранцы воспринимали этот шаг главнокомандующего иначе, а именно как акт жестокого преследования. Семьи высланных были в полном неведении о их судьбе, а те, кто плыл на барке, безумно переживали за своих близких, которым действительно выпал ужасный жребий оказаться в горящей Москве без мужей и отцов.

Можно представить, в каком паническом ожидании пребывали московские иностранцы накануне сдачи первопрестольной русскими и вхождения в нее войск Наполеона. По Москве упорно ходили слухи о готовности Ростопчина сжечь город (не исключалось даже, что это он намеревался сделать не только по своей инициативе, но и с благословения стоявших выше него); что в подмосковном имении строится неким Шмитом летательный аппарат, с помощью которого можно будет то ли уничтожить неприятеля, то ли сжечь Москву; что московская чернь с попустительства, а то и при поощрении городского начальства, собирается перебить всех оставшихся в городе иностранцев; и т.д. Наконец, накануне вступления войск Наполеона в Москву стало известно, что Ростопчин выпустил из тюрем колодников, которые начали поджоги и бесчинства. Именно эти настроения (и надо признать, что не беспочвенные) московских иностранцев, многие из которых были прихожанами церкви Св.Людовика, и стали источником главных сведений командования и солдат Великой армии о зловещих замыслах Ростопчина и русского правительства уничтожить Москву вместе со всей армией неприятеля. Из уст в уста передавались и рассказы об убийстве Ростопчиным М.Н.Верещагина, а также о том, как толпа чуть было не растерзала француза Мутона, учителя фехтования, также арестованного за недозволенные речи.

Особенно опасным считали московские иностранцы тот момент, когда русские власти уже покинут город, а французская армия еще не войдет в него. Этот момент был счастливо ими пережит. Однако начавшиеся пожары и грабежи стали для них подлинной катастрофой. Московские иностранцы были не только для французской солдатни, но и для офицеров не более чем презренными и недобитыми эмигрантами, а значит и должны были испить горькую чашу московских погорельцев до дна. Единственной их опорой в первые дни пожаров оказался только аббат Сюрюг. Актриса Фюзиль, чьи воспоминания вышли в Париже уже в 1814 г., писала: «Довольно большая площадь, принадлежащая церкви, была застроена деревянными домиками, где бедные иностранцы находили во всякое время приют. Пока город горел, солдаты грабили его. Все женщины, дети и старики попрятались в церкви. Когда появились солдаты, аббат Сюрюг открыл двери и в полном облачении с распятием в руках, окруженный этими несчастными, единственной опорой которых был он, с уверенностью предстал перед озверелыми солдатами, которые с уважением попятились перед ним». Далее Фюзиль пишет: «Аббат Сюрюг попросил стражу для охраны несчастных семей, и ему ее тотчас же дали. Наполеон хотел его видеть и всячески убеждал вернуться во Францию. «Нет, - отвечал тот, - я не хочу бросать свое стадо, которому могу быть еще полезен». Хотя в съестных припасах уже чувствовался недостаток, их все-таки посылали аббату, и он делил их, как добрый пастырь»23. В одном из писем самого Сюрюга говорится, что никакой встречи с Наполеоном у него не было: «В течение шестинедельного пребывания здесь французов, я не видел даже тени Наполеона и не стремился увидеть его. Говорили, что он собирается позвать меня, и это сообщение меня испугало; к счастью, оно не оправдалось. Он не посетил нашу церковь и вероятно и не думал об этом»24. Из писем Сюрюга, в особенности к аббату Николю от 10 ноября (ст. ст.), достаточно точно можно установить, с кем именно из высших чинов Великой армии и французской администрации он встречался. Первой была встреча с Э.-Ж.-Б.Мийо, дивизионным генералом и военным комендантом Москвы, затем – с маршалом Э.-А.-К.Мортье, назначенным генерал-губернатором провинции, потом – с генерал-интендантом Великой армии М.Дюма. Была встреча и с гражданским губернатором М.-М.-П.Лессепсом25.

11 октября (ст. ст.), когда французы ушли из Москвы, вблизи церкви Св.Людовика появились русские казаки, которые к радости Сюрюга взяли только часть серебряной посуды, сукно, вино, рыбу и овощи. После перенесенных бедствий аббат Сюрюг был физически и нравственно истощен. Несмотря на это, он продолжал вести церковную службу, заботиться о судьбе беженцев, размещенных в строениях церкви, посещать раненых и больных французских солдат, оставленных в Москве. Когда в Москву возвратился Ростопчин, Сюрюг поспешил встретиться с ним. Однако аббата ждал суровый прием. Как оказалось, Екатерина Петровна все же поведала мужу о переходе в католичество. «Ты совершил подлый поступок», - бросил аббату Ростопчин и более не принимал его у себя. Все попытки Сюрюга объясниться только усугубляли ситуацию26.

21 декабря (ст. ст.) аббат Сюрюг скончался. Согласно одной из версий, когда он сопровождал тело умершего в госпитале французского солдата на кладбище, его остановила, ограбила и, видимо, избила группа казаков. Брошенный на снегу, он с трудом смог добраться до дома и уже более не поднимался на ноги27.

Такова была судьба аббата Сюрюга, одного из главных прародителей французской версии московского пожара. И все же его внутренний мир, система духовных и интеллектуальных принципов, ставших тем котлом, в котором рождался великий исторический «миф» (в сущности, неотделимый от исторической правды) остались для нас ясными отнюдь не до конца. Новые документы о жизни Сюрюга, которые несомненно еще отыщутся, прольют дополнительный свет на этот вопрос. Но многое мы в состоянии сделать уже сегодня. В нашем распоряжении имеется огромный пласт материалов, вышедших либо из-под пера самого Сюрюга, либо со стенографической точностью зафиксировавших его устные выступления в период деятельности в Тулузе28. На основе этих материалов попытаемся набросать картину, которую можно было бы сравнить с «духовной картографией», состоящей из своеобразных интеллектуальных, культурных и мировоззренческих срезов личности нашего героя, дополненных штрихами картины его характера. Такого рода «идеокартография» в разных вариантах широко практиковалась в семиотике, лингвистике, культурно-исторической антропологии, и, особенно, в «новой биографической истории» и «персональной истории», пытающихся на основе текста и слова слепить интеллектуально-психологический образ конкретного человека. Признавая значимость этих опытов, мы все же должны признать, что в данном случае оказались под сильным впечатлением того, что принято сейчас называть микроисторией, и в русле которой К.Гинзбург чудесным образом воскресил фриульского мельника Меноккио.

По-видимому будет правильным начать реконструкцию внутреннего мира Сюрюга с того, что характеризует его образование и, в целом, сферу его духовной культуры. Письма (но только те, которые были отправлены его собратьям – аббатам Николю, де Бийи, и отцу Буве) насыщены аллюзиями и реминисценциями образов и фрагментов античной литературы. «…Fuimus Trajani, fuit Ilium, ingens Gloria Moscoviae!» - восклицает он в письме Николю (вместе с которым, без сомнения, знакомился с Вергилием в одних стенах, стенах коллежа Св.Варвары), используя строки из «Энеиды». У Вергилия первую часть этой фразы произносит троянский жрец Панфой, наблюдавший горящую Трою:

Venit summa et ineluctabile tempus

Dardaniae, Fuimus Troes, fuit Ili(um) et ingens

Gloria Tencrorum.29

(«День последний пришел, неминуемый срок наступает

Царству дарданскому! Был Илион, троянцы и слава

Громкая тевкров была…» (Пер. С.Ошерова))


Gloria Tencrorum заменена на Gloria Moscoviae. Что ж! Аббат Сюрюг действительно был свидетелем грандиозной трагедии и ясно чувствовал сопричастность к великой истории, объединившей пожар Трои и пожар Москвы.

В письме Буве, с которым он, видимо, был не в столь давних и тесных отношениях, как с аббатом Николем, Сюрюг также прибегает к латыни, характеризуя величие перенесенных потрясений: «Sic tamen quasi per ignem» (Вот так мы словно прошли сквозь огонь). И далее – предвидя еще многие трудности в раззоренной Москве: «Usque quo, Domine?» (До каких пор, Господи?). Возможно, эти фразы также должны были вызывать в человеке, воспитанном в атмосфере античной литературы, определенные аллюзии. Но какие? Как трудно переместиться в культурный пласт иезуитского аббата второй половины XVIII – начала XIX в.!

Письмо архиепископу Сестренцевичу было полностью написано по-латыни, которая для людей круга Сюрюга была, без сомнения, живым языком. В послании Николю, переходя с французского на латынь («Quand omnia licent, etiam nom omnia expediunt» - Когда все продается, не все рассказывают) – наш герой многозначительно намекает на невозможность рассказать все то, что реально произошло и происходит в Москве.

В текстах, написанных по-французски, Сюрюг нередко также использует патетический слог, характерный для античной литературы. «Москвы уже нет! Обширный очаг пепла на месте этого прекрасного города. Несколько строений, пощаженных пламенем, виднеются кое-где и свидетельствуют о его прежнем величии; да высокие Кремлевские соборы указывают еще место древней столицы России» (Письмо Николю). Волны пламени Сюрюг сравнивает с «волнами морскими».

Весьма тонко демонстрирует Сюрюг и свое знание французской истории: в письме де Бийи он сравнивает графиню Ростопчину, надеясь на ее влияние на мужа, выгодное для иезуитов, с Бланкой Кастильской, французской королевой, матерью Людовика IX Святого. Формально вступив на престол в 1226 г., Людовик находился под регентством своей мудрой матери, советы которой с благодарностью принимал и много лет позже. Напомним, что московская церковь была освящена в честь Людовика Святого.

Духовный мир, контуры которого стали формироваться в парижской Сорбонне (а может быть и раньше?), у Сюрюга был абсолютно слит с римско-католической религией, в лоне которой он пребывал. Когда во время Французской революции Сюрюг оказался перед выбором – принять ли гражданскую присягу и остаться директором коллежа, которому он посвятил тяжкие труды, либо отказаться от присяги и покинуть коллеж – он решительно избрал последнее. Объясняя свои действия, он заявил, что не уступит «человеческой слабости», «идя против воли своей совести», так как есть «более великий принцип – подумать о своей душе». «Я доказываю своими действиями, что подлинный патриотизм не может быть несовместимым с обязанностями, которые накладывает религия; поэтому передо мной не возникает вопрос о том, стыдиться ли принципов, которые я исповедую; и мое поведение не может оскорбить меня в собственных глазах… Если однажды моя теперешняя твердость станет причиной сожалений, я найду в глубинах моего сердца более веские причины, чтобы утешиться» (Выступление перед администрацией тулузского коллежа 26 октября 1791 г.).

Религиозные принципы, которыми руководствовался Сюрюг в жизни, сопрягались с убежденностью в силе божественного провидения. Чудесное спасение деревянной церкви Св.Людовика во время пожара он приписывает «явному чуду благости Божией» (в письме аббату Николю), либо «чудесному покровительству Провидения» (в «Журнале» и в письме отцу Буве). Правда, в письме к своему непосредственному начальнику митрополиту Сестренцевичу (с которым, как представляется, отношения были не всегда простыми из-за борьбы последнего с иезуитским влиянием), количество упоминаний «милосердия Всемогущего», «великой милости Господа», «ниспосланного небесного благословения» и пр. заметно возрастает. Сюрюг подлинный там, где он пишет аббату Николю и вносит записи в «Журнал» для истории: он твердо верит в Господа, но эта вера лишена слащавости и позерства, она есть основа для рационально продуманных волевых поступков самого человека.

Для Сюрюга религиозные принципы лежат в основе самоуважения и чувства человеческого достоинства, и, конечно, неразрывно соединены с ощущением пастырского долга. «С самого начала я объявил, - пишет он аббату Николю, своему другу, позерство в общении с которым было немыслимо, - что ничто не вырвет меня из среды моей паствы, что угрожающие ей бедствия служат для меня побудительною причиною быть верным ей, дабы оказать ей единственную действительную помощь, которая остается для несчастных, подвергшихся стольким ужасам. Они, казалось, были удивлены тем, что они называли моим мужеством, а между тем, ничто не должно представляться более естественным тому, кто понимает служение пастырское». Когда маршал Мортье предложил Сюрюгу возвратиться во Францию и занять более заметное место, чем должность кюре, аббат ответил: «Господин маршал, религиозные принципы, удалившие меня из Франции, все еще удерживают меня здесь; впрочем, я вижу ясно то небольшое добро, которое я делаю, будучи только приходским священником в Москве, и не совсем предвижу то добро, которое я мог бы сделать, будучи во Франции более чем приходским священником».

Религия стала для Сюрюга и главным нравственным мерилом поведения как наполеоновской армии в Москве, так и действий русских властей и православного духовенства. 19 октября (ст. ст.)1812 г. он пишет отцу Буве о наполеоновских солдатах так: «…в церкви почти никто из французской армии не появлялся, за исключением 4 или 5 офицеров из старых фамилий Франции, двое или трое исповедались. Кроме того, ты можешь судить о христианстве этой армии, когда я скажу тебе, что в армии в 400 тыс., которая пересекла Неман, даже не было ни одного капеллана. Среди более 12 тыс. умерших здесь я не похоронил с обычными церемониями никого, за исключением одного офицера и одного слуги генерала Груши, все остальные, офицеры и солдаты, были зарыты своими в первом же близлежащем саду. Они даже не предполагают возможности обретения другой жизни. Я имел случай посетить палату с ранеными офицерами; все мне говорили о своих физических страданиях, и никто не упомянул о душевных, а тем временем третья часть из них была при смерти. Я окрестил нескольких солдатских детей; это единственная вещь, которую они все же хотят, и со мной обошлись с почтением. В остальном, религия для них не более чем пустой звук».

Но строки, посвященные отношению русских к религии, звучат еще более жестко и, можно сказать, обличающе жестоко. «Церкви, - пишет Сюрюг аббату Николю, - оставленные своими настоятелями, были превращены в караульни. Служители, поставленные на стражу Израиля, скрылись или бежали». «Церкви были покинуты, - пишет автор в «Журнале», - я не знаю, по какой-то политической причине, или по ослеплению. В течение целых двух недель ни один звук колокола не прозвучал в городе, в котором храмы были в таком изобилии. Не встретилось ни одного попа, не было каких-либо признаков отправления службы;
еще рефераты
Еще работы по разное